Неотмазанные. Они умирали первыми
Шрифт:
Ромка, Танцор и Пашка Никонов подошли к краю обрыва, стали высматривать, где бы поудобнее и безопаснее спуститься вниз. Первым полез Чернышов.
Вдруг тихое хныканье пацана неожиданно перешло буквально в рев, и он, захлебываясь слезами, сбивчиво заговорил, коверкая слова и показывая куда-то вдоль берега.
— Ты чего ему сделал, солобон? — накинулся с руганью на Привалова старший прапорщик.
— Я его и пальцем не тронул, вот те крест, только пару ласковых слов сказал, — огрызнулся, стушевавшийся под напором Стефаныча, рядовой. — Сказал, что башку его глупую отвинчу, и хрен тогда
— Не бойся, пацан! Пошутил он! — Кныш дружелюбно похлопал мальчишку по плечу. — Не реви! Ничего тебе не сделаем! Отпустим тебя к мамке!
Вышли к схрону боевиков, состоящему из пары землянок, соединенных между собой зигзагообразным подземным ходом. Лагерь «чехов» располагался на густопоросшем лесом «языке», омываемым с двух сторон Ямансу и впадающим в реку горным ручьем. Никаких тропок, никаких тебе следов, никаких подходов. Ничто вокруг не указывало на присутствие людей, кроме кинжала, воткнутого в ствол дерева, видимо, забытого по рассеяности кем-то из боевиков…
— Обычно «вахи» минируют подходы к базам, и к ним просто так не подберешься, только по замысловатой «улитке», которая известна только им, — сказал Стефаныч.
— Я думаю, что это чисто резервный схрон, здесь никто не обитает, зачем его минировать, — высказал предположение Кныш, откидывая добрый кусок дерна с мхом и сухим кустом, прикрывающий люк. — Тем более, что от дислокации федеральных сил далече.
— Глубокая норка, — констатировал любопытный Ромка, заглядывая в открывшееся вражеское убежище.
— Смотри-ка, крыша-то в несколько накатов.
— По всем правилам партизанского искусства.
— Ну, а теперь, пацан, давай выкладывай начистоту, что ты тут делал? За каким хреном тут околачивался?
— Играл. Мы сюда играть с Русланом ходим.
— А кто ж землянку такую замечательную выкопал?
— Рашид, брат Руслана. Он с дядей Резваном ее копали, — захныкал мальчишка, втягивая голову. — Только не говорите, что это я показал.
— Ладно, пацан, не боись, ни кому не скажем. Слово даю. Ну, показывай свои владения.
Чернышов выдернул, воткнутый в ствол дерева, кинжал.
— Выбрось! — резко сказал побледневший Ромка.
— С какой стати? Трофей как никак. Клинок что надо. Жаль вот ножен нет.
— А ты представь, сколько этим трофеем голов поотрезали нашим солдатам, сколько, сволочи, народа изуродовали. Как их мучили, как над ними издевались, как их кололи этой штуковиной.
— А я как-то никогда об этом и не думал, — отозвался Танцор, запихивая холодное оружие за голенище сапога.
— Если так рассуждать, Самурай, то можно знаешь до чего докатиться. Свихнуться запросто, — вставил Елагин.
— Не знаю, но меня всегда капитально колбасит, когда я чужую подержанную вещь в руки беру. Мне представляется, что предметы живут своей какой-то особенной жизнью, несут в себе память о событиях, о бывших владельцах. Никак не могу от этих навязчивых мыслей отделаться.
— Лечиться тебе надо, паря! — отозвался хмурый Кныш.
— Представляешь, за каждой вещью стоит чья-то жизнь, чьи-то горести, чье-то счастье, чьи-то надежды, чье-то предательство, чья-то подлость. Все вокруг хранит память. Вон те серые
— Ну, Ромка, опять тебя понесло, батальонный Стругацкий наш. Сейчас нафантазируешь в три короба и шкатулку. Готовь, пацаны, уши для лапши!
— Кто его знает, может они на самом деле не такие и мертвые, эти камни, эти скалы, а живут своей какой-нибудь особенной, незаметной для нас жизнью.
— Думаешь со времен Жилина и Костылина что-нибудь изменилось в Чечне? Конечно нет! Те же сырые зинданы, те же рабы, также глотку кинжалами режут!
Из тайника, который указал мальчишка, на божий свет был извлечен новехонький 82 мм миномет в заводской смазке и полтора десятка мин к нему, около двадцати полных магазинов к «калашу», восемь четырехсотграммовых тротиловых шашек и два фугаса. Помимо вооружения в схроне еще оказались коробка с медикаментами и большие запасы провианта, явно «гуманитарки».
Фугасы и мины тут же подорвали, уничтожив вражеский схрон. Когда «вэвэшники» вернулись к убитым «омоновцам», там уже был взвод старшего лейтенанта Тимохина с «собрами». Внизу на песчаной косе около трупа, расстерелянного старшего сержанта, курили «собровцы», лейтенанты Трофимов и Колосков. У молчаливого Трофимова, которого сослуживцы уважительно величали Конфуцием, было злое каменное лицо с прищуренными глазами, желтые от никотина пальцы, державшие сигарету, мелко дрожали. Чуть дальше, по галечной отмели, бродил кинолог Виталька Приданцев с Караем, который что-то вынюхивал у воды…
Вечером мрачный неразговорчивый Конфуций где-то здорово надрался спиртного и завалился пьяный к «вэвэшникам» в палатку. И устроившись на нарах у печки, поведал про то, как боевики жестоко истязали пленных в прошлую войну, когда ему довелось в этих краях воевать. Отрубали уши, носы, руки, половые органы, головы. Дробили кости рук, ног. Всячески издевались над пленными и заложниками, чтобы унизить их, довести до состояния животных. Убивали и насиловали с изощренным садизмом смертельно раненных, находящихся в предсмертной агонии. И не только пленных солдат, но и захваченных в заложники несчастных солдатских матерей, приехавших сюда в поисках своих без вести пропавших на проклятой войне детей.
Пока он с зубовным скрежетом, сбиваясь, говорил про все эти ужасы, скудные слезы текли у него по давно небритому посеревшему лицу. Неожиданно, во время рассказа он, безбожно матерясь, в порыве злобы нечаянно нажал на спусковой крючок. «Калаш» судорожно заплясал у него в руках, автоматная очередь продырявила верх палатки. Примчавшиеся на выстрелы старший прапорщик Стефаныч и сержант Кныш, обезоружив поддатого, орущего проклятия, «собровца», не без труда увели его к своим. Там Квазимодо и братья Исаевы знали, как бороться с частыми срывами лейтенанта Трофимова: бесцеремонно привязывали до утра его к металлической койке, чтобы чего-нибудь не натворил в приступе необузданной ярости.