Неотвратимость
Шрифт:
— У нас пробыл два месяца в общей сложности, и за это время несколько нарушений… Ну… сами понимаете, строго у нас.
— Что же… что он сделал?
— Дважды — пьянка в общежитии, на третий раз и драка. Нанес телесные повреждения активисту бытового совета.
Мария посмотрела на сумки с гостинцами.
— Он писал, что работает хорошо. Что квартиру найдет для нас, пока мы гостим…
— Работал хорошо, этого у него не отнимешь. Да в том и беда, что некоторые, пока под конвоем, — хороши, а свободу без водки не могут представить. Он и дома пил много? — Мария кивнула. — Одним словом, стройке нужны рабочие,
— Какой уж отдых. Мы поедем.
— Ну хоть отогрейтесь. Чаю можно организовать. Мальчик совсем промерз.
Капитан и Мария посмотрели на Витю. За все время он как сел, так и не шевельнулся, слушал.
— Мы с мамой поедем домой, — сказал Витя и сполз со стула.
У дверей Мария обернулась:
— Скажите, а нельзя ли оставить кому-нибудь продукты? К кому не приезжают? И кто не пьет…
— Кто не пьет, тому денег на все хватит. А вам на обратном пути тоже есть надо.
— До свиданья. Пойдем, Витенька.
Лет, может, сорок назад на воровском и обывательском жаргоне такая спецмашина называлась «черный ворон». В черный цвет ее красили, что ли? Или потому, что «черный ворон» — недобрая примета? Со временем колонийский режим помягчал, и в жаргоне для спецмашины другое нашлось имя, фамильярное— «воронок».
В глухом кузове «воронка» было их двенадцать: десять возвращенцев с «химии» да двое перворазников, молодых хулиганов. Эти сперва робели, ежились. Но глупое самолюбие скоро заставило притаить страх перед неведомой еще колонией, юнцы забодрились, зарисовались отчаянными и отпетыми — нам, дескать, ничто не в диковинку. Болтали громко, просили зачем-то у безмолвного конвоя закурить, смеялись вымученным своим шуткам. Была их фанаберия не к месту, некстати, и всем они надоели. Сидевший рядом с Шабановым вор Ошурков бросил, ни к кому не обращаясь:
— Эй, кончай базарить!
Ошурков не любил мелкую нахальную сволочь: лет пять назад такие вот сопляки случайно, ни за что, избили его так, что еле отлежался. История эта возмутила Ошуркова до самых остатков души: шпана же, мелочь. Ошурков ничего особенного из себя не представлял — так, тщедушный ворик. Но в тихом нервном «кончай базарить!» прозвучало аристократическое презрение блатного профессионала к случайной тут дряни. Юнцы примолкли.
Возвращенцы вполголоса рассказывали друг другу, кто где был на «химии», кого из знакомых уже вернули, кого, наверное, скоро вернут, кто прижился на стройках и назад не собирается. Шабанов не слушал. В нем ныла своя тоска, своя боль — как же вышло, что везут опять в колонию?! Ведь не хотел же этого, не хотел! Еще год за забором, с ума сойти! А ведь уж на свободе жил! Без забора и конвоя! Мария приехать должна. Сейчас, может, лежал бы с ней рядом… Не думал бы даже о «воронке» проклятом.
Если бы как-нибудь вернуть тот вечер… Сказать бы: мол, извините, мужики, не могу с вами, некогда… Что он собирался тогда делать? Ничего не собирался делать. Ну, забил бы «козла», партию или две, не больше, потому что курить в красном уголке не разрешают, а без курева что за игра. Телевизор бы смотрел до поверки. Что еще? Кое-кто учится, многие книжки читают, больно умные. Шабанов полагал, что учиться ему ни к чему: на что науки, если и без диплома на свободе заколачивал— дай бог инженеру. Книжки читать не привык. Скучно по вечерам. Но все равно не надо было пить.
То есть как не пить? Совсем? Нельзя совсем не пить, сейчас кто не пьет? Он что же, права не имеет с устатку по сто грамм? За свои заработанные, не краденые? Характер у него у пьяного тяжелый, вот ведь какая штука. Сам не рад, но если такой характер! И ведь не убил, не подколол, ну, ударил, облаял спьяну, с кем не бывает. Кого ударил? Мошенника же. Конечно, он будто перевоспитанный и член бытсовета, вроде имел право призвать к порядку. Но за что — в колонию?! Эх, нету на свете справедливости. Вернуть бы тот вечер, да стал бы разве связываться? Ничего теперь не изменишь, и хватит думать про это все.
Хватит, один он такой, что ли. Сколько возвращают. Строгость. Чуть чего — и готов возвращенец.
— Ошурков, ты где на химии работал?
— Меня с вольного поселения завернули. Две недели покрутился там, хватит.
— Не понравилось на вольном?
— Ничего. Но в зоне лучше. Жалко, Новый год не довелось на воле гульнуть, погорячился. Уж я дал бы газу! Да я и дал, только малость рановато, не дотерпел до Нового года.
— Так чем плохо там? Тоже ведь бесконвойка?
— Ну и что мне ихняя бесконвойка? От сельскохозяйственных трудов, как говорится, кони дохнут и у тракторов моторы глохнут. Ишачить на черта мне сдалось! В зоне восемь часов как-нибудь прокантовался и делай что хошь. Здоровье поберечь надо.
Ошурков еще бормотал про сохранение здоровья, но Шабанов больше не слушал. Сказали бы ему, Шабанову: согласен каждый день навоз таскать — отпустим на вольное. Согласен, черт с ним, только бы не забор и не конвой. Колония гнетет, не работа. Вон на лесоповале полтора месяца крепенько доставалось — а хорошо! И никаких нарушений: там, в лесу, водки не было. Да, не пить бы. А как не пить? Если шепчут: айда одну на троих? Да и вообще… Эх, характер дурной…
«Воронок» остановился. Послышались голоса, потом знакомый звук механизированных, отодвигающихся в сторону ворот.
— Вот мы и дома на Новый год! — сказал Ошурков.
Все с тем же гнетущим чувством непоправимости провел Шабанов ночь в этапке. Утром равнодушно выслушал слова замначальника колонии о неоправданном доверии, ответил всем уже давно приевшееся «так получилось», и водворили его в прежний, двенадцатый отряд.
В отряде возвращенцев встретили равнодушно. Редко кто съехидничает:
— На свободу захотели, да? Не лезли бы уж, из-за вас и другим веры нету.
Завхоз отряда, рассудительный и сдержанный Тужилин, бывший главбух, осужденный за растрату, привел Шабанова.
— Твое место верхнее. — Шабанов вздохнул. — Что, не нравится, что верхнее?
— Какая мне разница.
— Ну и ладно, живи дальше. Пока не уходи никуда, начальник отряда вызовет. Слушай, почему ты вернулся?
Что было отвечать? И ответил:
— На черта оно сдалось, вкалывать! Пускай там паиньки ишачат, которые перевоспитанные. Здоровье поберечь надо.
Осклабился в ухмылке, повторяя слова Ошуркова, и самому стало противно. Тужилин ничего не сказал, пожал плечами. Было около трех часов, отряд собирался на смену, на возвращенцев не обращали внимания. Прибежал расторопный Ошурков.