Непокоренные
Шрифт:
– Наш сад? - прошептал он. - Помнишь?
– Помню, - чуть слышно ответила она. Он не услышал ответа, а почувствовал его по губам, как тот первый и единственный поцелуй в саду.
– Там еще дерево было... - задыхаясь, сказал он. - Помнишь?
– Помню.
– Я вырезал на нем буквы: П. и Н.
– И сердце.
– Помнишь?
– Помню.
Опять завизжала пила, зло, исступленно...
– Вот они сейчас по этому сердцу... пилой... - нервно сказал Павлик. Черт! Не могу я этот звук слышать! Пойдем, Настя!
Они пошли дальше
– Ну, а где наши?.. Весь десятый "Б"? - спросил Павлик.
– Кто где...
– Да... Разбрелись, рассеялись. Где Федор? Помнишь, он все мечтал конструктором стать? Изобрести вечный двигатель. Смешной Федор!
– Он в армии. Вестей от него нет. Может, и убит.
– Счастливый!
– Что убит - счастливый? - усмехнулась Настя.
– Нет, что он там - счастливый. А если и убит, все счастливее нас. Мы все равно подохнем... пропадем, как бурьян...
Настя ничего не ответила.
– Ну, а подружки твои где? Маруся?
– В тюрьме...
– Галя?
– В Германии...
– Лиза?
– Она теперь Луиза.
– Немцам продалась? - усмехнулся Павлик.
– Нет. Теперь она с итальянцами.
– Стерва!
Теперь где-то близко от них застучали топоры и с шумом упало дерево. Забор задрожал. На ребят посыпались мокрые листья и щепки.
– Рубят! Рубят! - нервно сказал Павлик. - Все поколение наше рубят под корень...
– Не вырубят, - тихо сказала она.
– Может быть, - зло пожал он плечами. - Но искалечат - все, - он встал и стряхнул с брюк листья. - Пойдем походим?
Они пошли через пустырь.
– Ты, Павлик, горький стал... злой... - сказала она тревожно и вдруг спросила, замедляя шаг. - Где же ты был, Павлик, что делал?
Он усмехнулся и остановился.
– Это большой рассказ, Настенька, - сказал он, качая головой. - И я тебе его рассказывал много-много раз...
– Мне? - удивилась она.
– Да. Мысленно, - засмеялся он. - Шел сюда и всю дорогу рассказывал, рассказывал тебе... А пришел - и не знаю, с чего начать.
– С заметки в газете, - тихо, не глядя на него, сказала она.
Он вздрогнул.
– Ты читала?
– Да.
– И прокляла?
– Нет. Пожалела...
Он страдальчески сморщил мальчишеские брови.
– Это не надо... Это зачем? Жалеть не надо было. Это мне обидно. Надо было понять.
– А как же это понять? - сказала она чуть слышно. - Я пыталась...
– Понимаешь? - горячо сказал он и схватил ее руку. - Понимаешь, все случилось как в дурном сне... толчками... Вот были наши... вот их нет... и вот - немцы... Я растерялся... Я ничего не успел сообразить. Что делать с собой, как жить? И вдруг - повестка... Так неожиданно... Вызывают в редакцию их газеты. Но почему меня? Я потом узнал от сотрудников, что вызвали всех, кто работал в "Большевистской правде". Но ведь я не работал там... Я только печатал там иногда стихи. Помнишь?
Она кивнула головой и покраснела. Она вспомнила стихи о школе и парусе. Они были посвящены ей. В газете так и стояло: "Посвящается Н.". Только одна буква, но в десятом "Б" все отгадали сразу. Настя рассердилась на Павлика. Они не разговаривали тогда три дня.
– Это Иверский, хромой черт, меня впутал! - продолжал Павлик. Бездарный поэт... Понимаешь, такая бездарная сволочь!.. А у немцев он стал главной фигурой редакции. Он-то и впутал нас всех. Он и список составил. Ну вот. Что было делать мне? Что было делать?
Он умоляюще посмотрел на Настю. Настя молчала.
– Да... - сказал он задумчиво. - Надо было не идти. Но, понимаешь, я так растерялся... И мать, - он горько усмехнулся, - мать вцепилась в меня, плачет: иди и иди, убьют! Ну и... я пошел. Пошел, чтоб отказаться, объяснить, что тут ошибка, что я не газетный работник... Но меня никто и слушать не захотел. В редакции сидел офицер из гестапо. Все ходили на цыпочках. Иверский ткнул мне заметку и сказал: "Обработайте!" Ну я и... обработал. Безобидная заметка, пустая... Пять строк. И подписывать такие не принято, а Иверский взял и нарочно подписал мое имя и фамилию полностью. Когда я увидел это в газете, - сказал он, кусая губы, - я сразу же подумал о тебе, Настя...
Павлик опустил голову, стараясь подавить слезы. Настя молчала.
– Так меня заклеймили, - продолжал он, проглотив комок, - и Иверский сказал мне, что теперь я должен написать стихи - оду на приход немцев в наш город. Я ответил, что не умею писать од. Он приказал: "Попробуйте!" Я сказал, что быстро вообще не умею писать. Он дал мне три дня сроку и отпустил домой. И вот я остался один на один с собой... дома... Я метался эти дни, Настя, метался так, что передать тебе этого не могу. К бумаге я не прикоснулся. Я знал, что таких стихов я написать не смогу. Вот я весь перед тобой, Настя, - сказал он, глянув ей в лицо в первый раз за все время своего рассказа. - Я все говорю, что было, хоть и горько это мне... заметку, еще одну заметку я бы, может, и написал... но стихи! Стихи! Они ведь сердцем пишутся, ты знаешь!
– Ну? - тихо спросила Настя.
– И тогда я решился бежать. Прочь из города. И убежал.
– Я знаю... а то бы я не пришла...
– Да? - усмехнулся он. - Я так и думал...
– Тебя искали...
– Да... Мать рассказывала мне... Ну вот. Я решил пробираться к нашим. Но у Дона меня схватили немцы, избили и швырнули в вагон. А потом повезли. Куда - не знал я. Может, в лагеря. Может, в Германию. Только далеко за Днепром я сбежал из эшелона и остался один на чужой земле...
Он провел рукою по лбу.