Непонятый «Евгений Онегин»
Шрифт:
В этом замечательном размышлении есть серьезная неточность. Пушкин отнюдь не затушевывает свою позицию, а прямо ее выставляет на вид, поскольку четвертой главе романа предпосылает эпиграф (из Неккера): «Нравственность в природе вещей» (подлинник по-французски). Но парадоксально, что перед этим он сам провоцирует отношение к Онегину как к безжалостному байроническому герою:
Татьяна, милая Татьяна! С тобой теперь я слезы лью; Ты в руки модного тирана Уж отдала судьбу свою. Погибнешь, милая…Открываясь
Так что главное наблюдение М. Л. Гаспарова не только не слабеет, а увеличивает свою силу. Читатели не просто поддаются своему своеволию, но якобы следуют прямой (а фактически провокационной) подсказке автора, тогда как воля его обозначается в эпиграфе. В основе такого читательского (и распространенного исследовательского!) субъективизма — недооценка решительности Онегина в его разрыве со светским образом жизни. В сознании многих в деревню приезжает все тот же светский лев. Переход героя от демонстративного нарушения приличий на позиции нравственности остается незамеченным!
А почему Пушкину понадобилось оговаривать своего героя, именуя его «модным тираном»? Потому что ему нужен вдумчивый читатель, который автору только на слово не верит. Доверяй — но наблюдай и размышляй!
Тут еще раз откроем предисловие к первой главе. Пушкин сообщает, что у него уже готовы «несколько глав» (реально в черновике таковых три; создание беловых рукописей поэт не датирует). Далее — неожиданность: «Писанные под влиянием благоприятных обстоятельств, они несут на себе отпечаток веселости…» (по аналогии с «Русланом и Людмилой»). Обстоятельства названы благоприятными откровенно издевательски в адрес тех, кто их устроил. Еще поэт прогнозирует, что «дальновидные критики» станут осуждать «некоторые строфы, писанные в утомительном роде новейших элегий, в коих чувство уныния поглотило все прочие» (V, 427). Включая веселость!
Вот такая задачка встает перед нами: как найти синтез обозначенных крайностей? Ведь веселость и уныние — это действительно крайности, противоположные полюса психологических состояний.
Пушкинские элегические настроения отчетливы и в грусти по Петербургу, который кем-то сочтен «вредным» для поэта. Они и в грустном расставании с театром, знаковым увлечением автора. На каком-то душевном сломе строится заключительная строфа воспоминаний о театре. Первые семь строк — целая серия набегающих друг на друга вопросов, исполненных темпераментного пафоса, взволнованных восклицаний:
Мои богини! что вы? где вы? Внемлите мой печальный глас: Всё те же ль вы? другие ль девы, Сменив, не заменили вас? Услышу ль вновь я ваши хоры? Узрю ли русской Терпсихоры Душой исполненный полет?В сущности, ничто не мешало ответить если не на все, то на многие вопросы утвердительно. Никто (и сам поэт) не считал ссылку вечной. Надежда на возвращение в Петербург была неясной во времени, но не прерывалась. Следовательно, новая встреча с театром была несомненной. А между тем грусть овевает мечту поэта! Последующие семь строк строфы заполняет единственный вопрос, обращенный к самому себе. Но откуда тут усталая, онегинская интонация?
Иль взор унылый не найдет Знакомых лиц на сцене скучной, И, устремив на чуждый свет РазочарованныйПожалуй, дело не в том, что изменятся лица на сцене. Новое артистическое поколение вовсе не обязательно должно быть хуже старого. Пушкин спокойно относился к мысли о смене поколений. Во второй главе поэт свяжет ее с судьбой своего поколения: «Придет, придет и наше время…» Поэт принимает это как должное, без тени злорадства по адресу внуков, вытесняющих стариков. Таким образом, конечно же, грусть поэта объясняется не столько тем, что переменится сцена, но преимущественно тем, что переменится он сам: именно эта перемена лишит, угадывает поэт, театральные встречи былого очарования.
То, что предполагалось, — осуществилось. В седьмой главе, где рассказывается о холодном приеме Татьяны в московском обществе, появляется новая строфа о театре; здесь замечанием в скобках «(Что было также в прежни леты, / Во время ваше и мое)» поэт удостоверяет: театр тот же. Поэт стал другим. Он предчувствовал это и об этом в первой главе грустил.
А вслед за элегией расставания с театром идет элегия расставания с балами и светскими красавицами. Наконец, все вершится итоговой элегией:
Погасший пепел уж не вспыхнет, Я всё грущу; но слез уж нет, И скоро, скоро бури след В душе моей совсем утихнет…Итак, целая цепочка утрат и расставаний. Отчасти это возрастное. Поэт проходит определенный рубеж и остро чувствует, что возврата к прошлому нет и не будет. Перед нами двадцатичетырехлетний Пушкин, по-прежнему молодой, но тем не менее прощающийся со своей юностью. Возрастное возмужание совпало со ссылкой и расставанием с родными местами — отсюда на страницах не только грусть, но и горечь.
И вновь встретим неожиданность! В своем повествовании поэт следует за героем по пятам: это его голос, его интонации мы слышим в повествовании. При этом «страсти» автора нельзя назвать «необузданными»; они как раз усмиренные и отчасти перегоревшие; но темперамент поэта неудержим. Онегин дан в одном состоянии, уже утомленным, накануне полного разочарования. Он равнодушно читает в постели записочки-приглашения, бесстрастно гуляет по бульвару и обедает в ресторане, зевает в театре и… но автор не уточняет, как чувствует себя Онегин на бале. Следуя за своим героем, автор все время остается как бы в его тени. И как раз именно это постоянное прикрытие героем позволяет автору строить свой исключительно темпераментный рассказ. Онегин равнодушен, но «Стразбурга пирог нетленный / Меж сыром лимбургским живым / И ананасом золотым» объективно прекрасен.
Перед померкшими домами Вдоль сонной улицы рядами Двойные фонари карет Beселый изливают свет И радуги на снег наводят: Усеян плошками кругом, Блестит великолепный дом… —эта картина пленительна.
Первая глава омрачена острым столкновением поэта со светским обществом, клеветой «друзей», усугубившей драматизм ссылки. Конфликт носит универсальный характер. Исключение делается для узкого круга избранных лиц. Кстати, таков же Онегин, с кем автор «подружился» в пору его резкого отступничества от всяких, в том числе и лучших, проявлений светской жизни.