Несчастный скиталец
Шрифт:
Стали друг дружку пиками тыкать, тесаки, сабельки – все в ход. Ну, ругань, конечно – простите, дамы! – крики, опять же. Команды слышны, сзади труба серчала – туту-ра-ту-ту-ра! – да и заткнулась – сняли стрелой трубача. Легкая конница ихняя с боков наскакала – будто бы птицы порхают да отмахивают нас по черепушкам. А мы, знай, орем да тесаками шуруем. Пугай – не пугай, наше дело – наступай!
Ворог дрогнул. Мы напираем, глотка орать изнемогла – бьемся молча. И тут гляжу я – медленно так плывет по воздусям круглый камушек – с кулак капрала величиной. Верно, из катапульты
Тут я словно бы скончался. Но после – прочухался. Тишина, ночь кругом – вот те раз! Я думал – мне крышка, а отделался шишкой. Возликовал. Но ощупал себя и обратно приуныл – ни шапки нету, ни ранца. И тесак будто сам собою ушел. А за утерю оружия и повесить могут. Война.
Это нынче я учон-переучон. Потерял тесак – позаимствуй у брата, убитого солдата. А в ту пору огорчился зело и даже заплакал. Встал, как смог, и побрел, куда очи глядели.
Где свои? Где чужие? Мрак и неизвестность. Забрел под самое утро я в какой-то огород, упал на грядки, выдернул из земли пару маркровок и слопал вместе с корнями, землей и ботвой. За сим зарылся разбитым лбом своим в сыру землю и задремал.
Проснулся разом как бы от толчка – гляжу, совсем светло. А рядом стоит преаппетитнейшая селяночка и лукаво на меня взоры пускает.
Я ей рукой махнул, а она по-свойски мне – дыр-дыр-дыр, фыр-фыр-фыр! Известно, каков у них язык-то.
Я к ней поближе. А она, благородные господа, садится рядышком на грядышку и, простите дамы, паневку свою до самого подбородка задирает, представляя мне все свои арсеналы. Да глазками – зырк! – мол, давай, иерой-освободитель, взымай контрибуцыю!
Ну я – недаром, что солдат – беру на парад. И быстрее, чем по капралову свистку, принимаю особо парадную форму, то есть разоблачаюсь. Беру селяночку в объятия, готовлюсь к ближнему бою, а она – батюшки мои! – как заголосит!
И тут понабежали со всех сторон здоровенные селяне и ну меня учить жердями да оглоблями – такую баню устроили, что стал я весь как бы тряпичный. Опосля чего пинками погнали меня прочь, а дети их швыряли в меня грязью.
И стал я теперь совершенно гол благодаря мужицкой подлости и собственных низменных чувств. Сие весьма поучительно. Но в ту пору я об сем не думал. Со стыда и обиды не стало во мне способностей к соображению. Совершенно не запечатлелось в памяти моей, как я оказался у болотца. Стою – наг, избит, в крови да в грязи – а передо мною бучило. Ну, думаю, судьба. Только туда мне и дорога.
Сразу-то лезть в бучило боязно. Стою, с духом собираюсь. А тут как на грех оскользнулся – и прямиком туды. Бултых!
Дыхание мое перехватилось – темно там, страшно… Чую – дно под ногами склизкое. А вдали – будто свет горит.
Думаю: вот диво. Надо бы узнать, что сей свет обозначает. Иду и зрю как бы залу кабацкую, на столах светятся сморчки болотные, сидят всюду люди – да все распухшие и безобразные. А меж ними – и нелюди.
Подходит ко мне один таковой нелюдь – кафтан на нем жабьего цвету, сзаду вроде бы хвост пупырчатый. Глазья у него – что плошки, уши – что лепешки. Бородень сивая, темя плешивое,
И речет мне сей:
– Проходи, утопленничек дорогой! У меня для таковых, как ты, угощеньице дармовое. Наилутший выбор – есть горе замогильное первой крепости, есть страшковая настойка на беде, есть слезы на полыни, есть дурная молва и пиво из бабских попреков – для благородных-с.
– Да что это за место? – вопрошаю, а нелюдь мне речет:
– Такое, стало быть место, где все вы мои пленники. Кто по дурости, кто от беды, а кто и со сраму сюда залез – но уж навеки. А я буду Уныльник, болотный дух. Да ты присядь, сердешный, – тоски тут на всех хватит. Хоть залейся.
Делать нечего, сажусь. Уныльник со мною присел.
– Вон тот, – говорит, – долговязый, по прошлому году утопился от кручины. Зазноба евойная ко другому ушедши. А этот пузатый проворовался да от страху в бучило полез. Такой, право, дурак! А рядом с ним – напротив, слишком учон. Превзошел всех наук и разуверился в смысле бытия. Лет сто тут живет – гляди-ко, весь ряскою зарос!
– Ну уж и сто? – премного удивился я.
– Есть тут такие, кто и тыщи лет сидят. И ты, солдатик, и они все – тут до скончания времен. Так что привыкай, любезный мой.
Нечего сказать, утешил! Тут еще и музыканты заиграли, да так прежалостно, да так тоскливо…
Уж я закручинился, и в очах моих, и без того мутное, все затуманилось. Вот думаю – конфузия! Молодой такой, собой ладный, юный иерой, не косой, не рябой, ноги-руки на месте – хоть сейчас к невесте, и – здесь, с этими тритонами… А еще, мыслю, друзья-товарищи мои тела моего не сыщут промеж убиенных и почтут меня дезертиром. Это, знаете ли, хуже всего для солдата. Они и далее сражаться будут, лямку тянуть, в крови, в грязи – да под ясным небом. А я в бучиле, в тихой воде стоячей и смрадной оттого…
Долгонько сидел я в бучиле – три дни, не менее. Сижу на табурете да горькие настойки хлещу. Уже и кожа моя зеленеть принялась. А Уныльник все подле меня вьется да байки травит – про утопленниц, каковые с горя по женской части, про бедняков худых, про сироток… И вдруг, благородные господа, прямо, значит, из-под потолка валится к нам на стол сумка седельная. Огромная да тяжелая – набита под завязку. А на сумке – желтый орел вастрийский в кружке. Военная, значит, сумка-то.
Мы с Уныльником постромки развязали, глядь – сумка полна цехинами золотой чеканки, серебром, медью да бумажками.
– Эге! – говорю. – Да сие есть вастрийская полковая казна! Видать, бьют наши их, да бьют накрепко. Вот и казначей их порешил, чтобы не досталось казны никому, и убегая, в бучило сумку метнул.
Уныльник, кряхтя, сумку до себя волочет.
– Кто знает? – говорит. – Может, добро и згодится. Надобно припрятать сей груз.
– Брось, – говорю я, – хозяин, к чему тебе в болоте таковой капитал? С цаплями торговаться?
– Дурень ты, солдат, – речет мне болотный дух. – Как прознают про сей клад в деревнях да селах окрестных, зачнут ко мне в бучило сигать в добровольном порядке. А мне того и надобно.