Несколько дней
Шрифт:
— Вылитый Макс Шмелинг, [131] — восторгался Папиш-Деревенский. — А-пункт! Мама родная не отличит!
Большуа подходил к камню, не медля ни минуты, обхватывал его руками и принимался кряхтеть. Его лицо приобретало багровый оттенок, дыхание становилось прерывистым, однако камень Рабиновича, повидавший на своем веку еврейских мясников, черкесских кузнецов, лесорубов с Кармеля и бравых моряков из города Салоники, казалось, умел отличить настоящую силу от подражания ей, и не сдвигался даже на миллиметр. Деревенские жители ожидали, когда же Большуа не выдержит и пнет его, сломав при этом палец на ноге, однако итальянец не терял самообладания, ногами не пинался, словом, умел проигрывать достойно.
131
Макс Шмелинг — немецкий боксер, член нацистской партии, известен своим боем с американцем Джо Луисом на звание чемпиона мира в тяжелом весе.
— Разве можно сердиться на камень? — приговаривал Большуа. — Он
Затем он возвращался к своему ученику, к граммофону и к урокам танцев.
— Целыми днями я только и делаю, что танцую, — пожаловался Яаков, — а ведь мне еще предстоит освоить шитье и стряпню!
— Скоро, скоро, — отмахивался Большуа.
Они гуляли в поле, когда он вдруг прищурился и сказал:
— Этот сад тебе уже не понадобится, Шейнфельд.
И действительно, апельсины и грейпфруты уже осыпались с веток; рои фруктовых мушек вились над ними, а непрополотые сорные травы возвышались почти в человеческий рост.
— Апельсиновые чурки незаменимы для приготовления пищи, — добавил Большуа, — их угли жарки, а дым ароматен. Пришло время срубить все эти деревья, а когда они высохнут, я научу тебя готовить разные блюда для свадебного стола.
Яаков приобрел пару топоров и большую двуручную пилу; вместе с Большуа они срезали под корень всю плантацию, посаженную много лет назад им и Ривкой.
Его тело болело, как избитое, на коже ладоней и пальцев вскочили волдыри, а глаза разъедали острые испарения древесных масел. Большуа посмотрел на Яакова и засмеялся.
— Делай, как я! — сказал он. — Притворяйся человеком, который не устал.
Большуа рубил ветки и складывал их в большие охапки.
— Ну вот, Шейнфельд, — радостно сказал он, — теперь у тебя нет сада, значит, и пути обратно тоже нет.
Я встал, вскипятил в кастрюле немного воды, разбил два яйца, вылил их содержимое себе на ладонь и, расставив пальцы, дал белкам проскользнуть между ними в раковину. Затем я смешал желтки с сахаром и вином в маленькой кастрюльке и хорошенько взбил содержимое. Не останавливаясь ни на секунду, я установил кастрюльку над водой, кипящей в кастрюле побольше, и помешал еще пару минут. Нагретые желтки вобрали в себя вино и сахар, и в воздухе разлился пьянящий аромат. Я облизнул палец и провел кончиком языка по верхним зубам справа налево, затем слева направо: сладко, сладко, сладко, сладко, окдалс, окдалс, окдалс, окдалс.
С набитым животом и легкой головой я снова сел за стол, затем собрал грязные тарелки и вымыл их. Я взглянул в окно, расположенное прямо над раковиной: мягкое солнце «уже-семь-пополудни-и-скоро-закат» залило фруктовый сад. Пузырьки памяти всплывали и лопались один за другим, ласково щекоча, а лицо Яакова по ту сторону окна было нежно и печально.
— Так почему я влюбился в нее, Зейде? — Яаков улыбался. — Не только я, Глоберман тоже любил ее, и Рабинович с Наоми… Мы все по-своему любили ее, поэтому ты и вырос сыном троих отцов. Вся деревня гудела тогда, все спрашивали, чей же это ребенок. Только я не понимал, из-за чего весь этот шум. Ведь по любви и во сне можно забеременеть. Но, чтобы быть окончательно уверенным, я подстерег ее однажды на улице, схватил за руку и этими самыми словами спросил: «Юдит, скажи прямо, ты приходила ко мне ночью? Тогда, в ту ночь, когда Рабинович продал корову?» Ведь ты знаешь, Зейде, когда женщина хочет иметь ребенка, она способна и на такое… Она может прийти ночью, а мужчина ни сном, ни духом, или же он думает, что это сон, и боится проснуться, как это случалось со мной уже много раз. Бывало, мне снилось, что Юдит входит в мою комнату, что она здесь, рядом; я чувствовал ее руки здесь и здесь, ее губы на моих губах и, ты уж прости меня, Зейде, ее грудь на моей груди. Всегда спрашивают зачем мужчине грудь? И каждый дает свой ответ. Одни говорят: «Для того, чтоб мы, мужчины, всегда помнили, кем могли бы быть». Другие утверждают: «Грудь необходима мужчине на тот случай, если произойдет чудо и она нальется молоком. Если уж наш еврейский Бог смог добыть из камня воду, выжать из мужчины немного молока для него — пара пустяков!» Однако я утверждаю, что все это сказки. Грудь дана мужчине для ориентира — для того, чтоб он мог расположиться прямо напротив женщины — тогда глаза раскрываются и глядят друг в друга, и остальные части тела тоже совпадают… Может, в одном из таких снов ты и пришла ко мне, Юдит? Я лежал с открытыми глазами и видел, что ты со мной, обнимаешь меня за шею и за бедра, обвиваешь руками и ногами, Юдит. Ведь ты была со мной… «Я здесь, ша, Яаков, ша… я здесь… спи…» И от всех этих «ша» и «Яаков» я под конец встал с кровати и пошел вслед за нею в хлев Рабиновичей, будто в полусне, и там я помог ей подоить. Позже я глядел на ее растущий живот и думал: а может, это действительно было, может, она и вправду была со мной? Ты же знаешь, как бывает — в конце концов ты просыпаешься и видишь, что ее рядом нет, но, с другой стороны, ты чувствуешь, прошу прощения, что простыни промокли, а в воздухе пахнет осенью. Понимающий человек сразу сообразит, что это означает только одно: пришла пора любви. Так мне когда-то объяснил Рабинович. Осенью, когда животные разыскивают корм и делают запасы на зиму, для мужчины самое время подыскать себе кого-то, кто согреет его, когда настанут холода, зато весной хорошо резвиться на травке и делать детей. Именно поэтому столько людей кончают с собой, когда приходит весна, — не у всех есть желание принимать участие в этом всеобщем веселье. Как поется в пуримской песне: «Все должны плясать и веселиться!» Вот все и веселились, пока однажды Рабинович не переоделся в платье своей покойной Тонечки, не поднялся на сцену и не показал всем, что бывает, когда человека силой заставляют веселиться… К чему это я говорил про осень? Ах да, аромат рожков… Разве есть доказательство лучше этого, что ты была со мной, Юдит? Разве такое бывает само по себе? Все это я высказал ей там, на улице, а она с силой выдернула руку из моей руки и сказала: «Шейнфельд! Не выставляй себя на посмешище! Не приходила я к тебе ни ночью, ни днем, и к этому животу ты не имеешь никакого отношения!» — «А кто имеет отношение? Скажи мне, Юдит, кто?» Я весь дрожал. «Никто из тех, о ком ты знаешь, или тех, о ком ты думаешь. Так что не воображай, что если я приходила к тебе ночью, а утром ты помогал мне доить, то это дает тебе какие-нибудь права!» Но я не оставлял ее в покое. Я все приходил, а она меня выгоняла… Однажды Юдит сказала: «Видишь эти вилы, Шейнфельд? Если не перестанешь говорить о моем животе, получишь их себе в живот!» Меня просто с ума сводило то, что она называет меня по фамилии. Только три раза она назвала меня по имени: когда я выпустил ради нее всех канареек, в ту ночь, когда она пришла ко мне, а про третий раз ты сейчас услышишь. Ты думаешь, я испугался? Я paccтегнул рубашку и сказал ей: «Давай, бей вилами, Юдит!» Потому что у беременных женщин бывают разные прихоти, и с этим нужно считаться. Если она хочет соленых огурцов с вареньем — дай ей, хочется ей ссориться — ссорься с ней, а если она решила ударить тебя вилами — пусть бьет. И тогда она рассмеялась… Ох и расхохоталась же она! «Когда же это кончится, Яаков?» — вот так, с вилами в руках она назвала меня по имени в третий раз. За несколько дней до родов я закупил все нужные вещи и смастерил желтую канарейку из дерева, твою первую игрушку. После того, как ты родился, я снова и снова приходил и каждый раз твердил: «Я прощу тебя, Юдит, скажи только, чей это ребенок?», пока однажды она не влепила мне пощечину: «Проклятый зануда! Мне не нужно ни твое прощение, ни чье другое!» Зануда — это очень обидное слово для человека, который влюблен, а ответа на свой вопрос и так и не получил. Так до самого конца и не сказала… Мы прибежали и увидели огромную эвкалиптовую ветку на снегу, разбитые яйца бедных ворон, их черные перья, ее синюю косынку — все это было там, все, кроме ответа. И Рабинович стоял рядом, уже оттачивая топор, хотел наказать дерево, как будто оно в чем-то виновато. И тогда я подумал, Зейде: может, это вовсе не судьба, а ее бессердечный брат-случай? Я уже рассказывал тебе об этом? У судьбы есть брат и сестра: добрую сестру зовут удача, а злой брат называется случаем. Когда они смеются все втроем — земля дрожит. Так вот, удача — это то, что она к нам приехала, случай — то, что она умерла, а судьба — это то, что она уже шла ко мне на свадьбу, которую я приготовил, в платье, которое я для нее сшил, и по дороге что-то произошло… А снег в наших местах — разве не случай? А то, что ты, Юдит, пришла ко мне в ту ночь, что это, удача или судьба? А бумажная лодочка, которая попадает в руки девушки, — это случай? Что сказать тебе, Зейде, теперь все это не имеет значения, а нафка мина, как она повторяла. Вся деревня провожала ее на кладбище, только я не пошел… А ну-ка, спроси меня: почему? Попытаюсь тебе объяснить. Скажем так: я чувствовал, что если бы это были не похороны, а свадьба, то меня бы не пригласили. Понимаешь? Так я и не пошел. Это старое сердце, которое всю жизнь было одно, побудет в одиночестве еще какое-то время. Ему не привыкать.
Глава 11
— Когда же мы будем шить свадебное платье? — волновался Яаков, когда они закончили рубить деревья в саду и заполнили доверху поленницу во дворе.
— Все в свое время, Шейнфельд, — промурлыкал Большуа.
— И когда я наконец смогу станцевать танго с женщиной?
— Когда настанет день, Шейнфельд, — сказал тот.
— Почему ты все еще зовешь меня Шейнфельдом, а не Яаковом?
— Все будет хорошо, — успокоил его итальянец, — и с платьем, и с женщиной, и с именем.
— Тебя забавляют все эти игры, но я так никогда ничему не научусь.
— Во-первых, забавляться вовсе не позорно, а во-вторых, ты всему научишься, — ответил Большуа. — Тебе пока нет никакой необходимости танцевать с женщиной, в танго это не имеет никакого значения.
— Ты ведь говорил, что танго — это прикосновение, — сказал Яаков.
Большуа заулыбался:
— Женщины, Шейнфельд, настолько похожи одна на другую, что это не имеет никакого значения, а танго — это действительно прикосновение, однако не такое, как в других танцах. Ты можешь прикасаться к кому угодно — к женщине или к мужчине.
Пролетело еще несколько недель. Движения Яакова становились все более уверенными и плавными. Большуа наставлял его, на первых порах оставаясь невозмутимым, но со временем, воодушевленный успехами ученика, осыпал Шейнфельда похвалами, не забывая, однако, время от времени изрекать нравоучения, одно нелепей другого:
— Танго нужно танцевать вместе, но врозь…
Или:
— Ты не женщину ведешь, а самого себя!
Замечания эти окончательно сбивали Яакова с такта и толку, но итальянец прекрасно знал, что делает. Однажды утром он проснулся и объявил: «Пришел твой день!», и Яаков понял, что прошлым вечером работник навещал Папиша-Деревенского, потому что теми же самыми словами, сказанными таким же торжественным тоном, Папиш приветствовал молодых гусей, впервые входя к ним со шлангом для откормки в руке.
Большуа склонился в реверансе, протянул к нему свои большие руки, прикрыл глаза ресницами и пропищал «Станцуй с мной» так трогательно, что Яаков расхохотался, несмотря на страх, сковавший его ноги. Он набрался смелости, подошел к своему учителю и тут же оказался в его надежных, уверенных объятьях. Сердце Шейнфельда билось все сильней, но ноги и бедра уже двигались сами по себе, он прислонился к огромному животу Большуа, и парочка закружилась в танце.
— Так бывает в танго. Иногда ты женщина, а я мужчина, иногда наоборот, — веселился работник.
Яакова смущали его ароматное дыхание и прикосновение большого, ловкого тела, но более всего сбивали с толку замечания, которыми итальянец сыпал на каждом шагу:
— Женщина — это не рояль, который нужно толкать!
— Женщина не слепая — ей не нужен поводырь!
— Женщина — не воздушный шарик, она никуда не улетит!
— Так что же такое женщина? — закричал неожиданно Яаков.
Большуа заулыбался и прошептал, кружа его вокруг себя:
— Раз, два, три, четыре… Женщина — это ты, это ты, это ты…