Несколько дней
Шрифт:
— Если Юдит узнает, что ты поливаешь грядки коровьей кровью, не видать ее тебе, как собственных ушей, — сказал Глоберман Шейнфельду, встретившись с ним на лесной тропинке. — Ты еще вспомнишь мои слова.
Яаков ничего не ответил.
— Ну что, Шейнфельд? — Сойхер решил сменить тему. — Все еще танцы танцуешь?
— Да, — ответил Яаков с наивной серьезностью, присущей лишь влюбленным.
— Ты дурак, Шейнфельд, — сказал Глоберман. — Но это еще не самое страшное: вас немало на свете, и ты никогда не будешь одинок — у дураков всегда большая компания.
— С
Мое сердце бешено забилось. Стальной наконечник бастона постучал по сапогам Яакова.
— Да-а-а, Шейнфельд, — протянул торговец скотом, — с Юдит мы все становимся дураками, но ты, похоже, превращаешься в полного идиота. Ты ведешь себя, как идиот, любишь, как идиот, и конец у тебя будем идиотский.
— Какой же бывает у идиота конец? — поинтересовался Яаков.
— Конец у идиота бывает такой же, как у дурака, только еще и у всех на виду. И точка! — пояснил Глоберман и после короткой напряженной паузы добавил: — Поскольку ты идиот, Шейнфельд, я тебе все объясню очень просто, чтобы тебе было понятно. Ты любишь, как тот, кто разгуливает со стофунтовой банкнотой в кармане. Такая бумажка — немало денег, так ведь? Но ничего ты на эту банкноту не купишь! С ней не зайдешь в кабак выпить пива, не купишь жареных сосисок и даже проститутку не навестишь. То же самое и с твоей любовью…
— На большую любовь влияют только большие дела, — гордо объявил Яаков, — а не разные мелочи.
В голосе Сойхера звучала жалость, смешанная с издевкой.
— Я не знаю, чему тебя учит твой работник-клоун и что тебе посоветовал Менахем Рабинович, когда ты бегал к нему плакаться, — сказал Глоберман, — но любовь, Шейнфельд, нужно разменивать на мелкие монетки, не делать больших планов, не говорить громких речей и не отдавать за один раз все, что имеешь. Ты отпустил ради нее всех своих канареек, а взамен не получил ничего и ее не добился.
— Закрой свой рот! — воскликнул Яаков.
Глоберман с деланным отчаянием всплеснул руками.
— Отчего я тебя решил уму-разуму учить, сам не знаю. Я ведь тоже люблю ее и ребенка. Но мне тебя жалко, Шейнфельд, так как ты идиот и плохо соображаешь. Мой папа говорил, что таким, как ты, Господь сделал большое одолжение, поместив ваши яички в мешочек, иначе бы вы и их растеряли. По крайней мере, воспользуйся советом, который я тебе дам. Здесь подарить безделушку, там рассказать байку — вот что нужно в любви, Шейнфельд, — понемногу и часто.
Глава 16
Вспыхнула Война за независимость. Мужчины опять уходили на фронт.
Со стороны шоссе раздавались выстрелы, а небо заволокло дымом. На деревенском кладбище появились новые могилы.
Однажды Большуа, не говоря Яакову ни слова, направился в соседнюю арабскую деревню, предварительно разувшись, а через какое-то время вернулся обратно, блеющий, как овца, и ведущий за собой маленького доверчивого ягненка.
После усиленной двухнедельной откормки и буйных игр в догонялки работник подвел ягненка к большому ореховому дереву, связал ему задние ноги и подвесил на одну из веток вниз головой. Прежде чем ягненок догадался, что речь идет не о новой игре, Большуа взял старый серп, выгнул бедняге шею и одним точным движением отрезал голову.
Еще до того, как затихло обезглавленное тельце, итальянец проворно надрезал кожу у самых копыт на всех четырех ножках, приложился к надрезам губами и принялся дуть изо всех сил.
— Обрати внимание, Шейнфельд, — Большуа с силой хлопал ладонями по бокам висящего на дереве ягненка
Под сильным напором воздуха кожа отделилась от мускулов, а когда работник разрезал ее вдоль брюшка, она распахнулась, как полы пиджака.
Вороны, возбужденные пахучим соседством смерти, беспокойно прыгали неподалеку. Голод и нетерпение придали им смелости, а некоторые, подобравшись совсем близко, клевали пропитанные кровью ботинки Большуа.
Итальянец швырнул им потроха, а ягненка испек в золе из душистых апельсиновых веток.
— Присаживайся, Шейнфельд, — сказал Большуа, отщипнул двумя пальцами кусочек ароматного, нежного мяса, подул на него, остужая, и поднес к губам ученика. — И слушай меня внимательно. Ты посмотришь на нее; она взглянет на тебя, а затем закроет глаза. Это будет знаком того, что она доверяет тебе. Когда ее губы приоткроются, ты должен очень осторожно поднести к ним кусочек, однако не спеши класть его в рот. Сперва подожди минуту, пока кончик ее языка не выглянет тебе навстречу, как маленькая ладошка в ожидании подарка. В большой любви главное — это доверие. Для того, чтобы вот так закрыть глаза и открыть рот, нужно больше доверия, чем для того, чтобы лечь вместе в постель.
Яаков закрыл глаза, послушно открыл рот и высунул наружу кончик языка.
— Кушай, Шейнфельд, кушай, — еще один кусок последовал вслед за первым. — После хупы вы сядете рядом за стол, и вся деревня будет смотреть на вас, а ты будешь ее кормить — понемножку, и ни в коем случае не с вилки. Вы будете сидеть и смотреть друг на друга.
Яаков проглотил и открыл глаза. В них блестели слезы. Шрам на его лбу побагровел. Он совершенно разомлел — Большуа поспешно отдернул пальцы, опасаясь укуса, затем встал и завел граммофон. Глядя на него сквозь слезы, Шейнфельд не мог сообразить: то ли звуки подчиняются движениям итальянца, то ли он скачет, перепрыгивая с одного звука на другой, подобно девочке, играющей в классики.
— Ты готов? — Большуа повернулся к Яакову.
Тот кивнул.
— Тогда объявляется танго!
Итальянец подхватил ученика под руку, и ноги их заскользили под музыку танго — танца сдерживаемой страсти, томящегося сердца и сухих, шепчущих губ.
Ветер разносил по округе звуки граммофона, ароматы специй, маринада и печеного мяса. Все деревенские жители понимали, что кроется за этими приготовлениями, однако и дом, и мужчины, жившие в нем, выглядели ужасно загадочно.
Их поведение и внешний вид были окутаны тонким шлейфом таинственности, как это нередко случается с алхимиками, наемными убийцами и слишком молодыми вдовами.