Несколько печальных дней (Повести и рассказы)
Шрифт:
Потом женщины говорили про заработную плату, и в разговор вошли санитарки, готовившие больных к обеду, стали сильно жаловаться. А потом одна из санитарок, Лиза, самая старшая и некрасивая, поставила поднос с мисочками супа на подоконник и показала, как в молодости танцевала.
И все развеселились.
А когда стало темнеть, на Машу напала тоска. В палате было тихо, бабушка Варвара похрапывала, порезанная Анастасия во сне чавкала. Видимо, этот слюнявый звук раздражал Петровну, она сказала:
– Эй, ты там, чего плямкаешь губами, блины, что ли, ешь?
Лицо у Петровны было
Анастасия Ивановна не отзывалась, продолжала спать.
Вкрадчиво, негромко заговорила Тихоновна. Она, видимо, побаивалась Петровны и старалась понравиться ей, заинтересовать ее своими рассказами. Тихоновна, Маша в первые же часы заметила это, с каждым по-своему говорила: по-особому с санитаркой, по-особому с Петровной, а с дежурной сестрой уж пела, пела. Когда она рассказывала о своей жизни в работницах Клаве или порезанной Анастасии, она все украшала:
– Рыбки красивые в аварии плавают, а шубу он ей справил из нутры, чистая нутра, восемь тысяч отдал. А цветов этих, цветов…
Разговаривая со старухой ткачихой, она рисовала совсем по-другому:
– А что у них за жизнь, придет домой, уклюнется в книгу, а на нее и не посмотрит… К богатым отложка и днем и ночью, без отказа едет… А болезнь у них одна: напупенятся так, что дышать не могут. В машину садиться идет – распузанится, как гусь. Вот и мой хозяин последний – пришел со службы, нажрался и сразу за сердце. Хозяйка к телефону кинулась – отложка, конечно, сразу тут, а он уж готов… И ясли есть такие, и закрытые садики, куда только знаменитых детей берут.
А Петровна со всеми говорила одинаково – снисходительно, грубовато, поучающе, то посмеиваясь, то сердясь – и с дежурной сестрой, и даже с самим доктором.
Ее сильный, как сияющая медная труба, генеральский голос был одинаково насмешливо снисходителен, когда она говорила про внуков своих, и про то, как зять ее хотел выгнать, и про хозяина, миллионщика Прохорова, и про то, как Гитлер захотел завоевать всю Россию, и про то, что она проработала пятьдесят лет у ткацкого станка.
Теперь, в сумерках, Тихоновна стала вполголоса рассказывать ей историю, от которой Маша то холодела, то, сдерживая смех, так напрягалась, что боялась, как бы швы не разошлись.
История была об убитой грабителями девушке-студентке и о том, что произошло после ее похорон.
– Туфта! – вдруг произнесла Клава. Оказывается, Клава не спала.
Но Тихоновна уверяла, что все случилось точно, как она рассказывает.
– Было это в Малоярославце, а бабушка одна в Загорском самовидица всему… Видит она, на могилке сидит Иисус Христос и пальчиком манит, манит: иди сюда, иди… А холмик тихо сам собой раскрылся, и выходит убиенная красавица, вся в лендах белых.
В палате не спали, все слушали рассказ Тихоновны.
– Да ну, туфта, – снова сказала Клава, – и не тяни ты резину, ужин скоро.
Петровна сказала:
– Бывает. На рождество села я обедать, положила себе на блюдечко поросенка жареного, только стала его ножом резать, к-эк он хрюкнет.
И впервые в голосе ее была одна лишь серьезность, без насмешки.
Машу затрясло от смеха.
А бабушка Варвара проговорила:
– Смерть она вот, а старухи все мелят, мелят. Где ты поросенка этого видела, во сне только.
И правда, Петровна призналась, что ни разу не ела молочного поросенка.
И удивительная Тихоновна вдруг отказалась от своего рассказа, стала со всеми смеяться, и Анастасия сказала:
– Вот ты и бога отдала, а все крестишься, я думала – баптистка, от бога не отступится.
Но Петровна защитила Тихоновну:
– Она верует, а легко отступается оттого, что всю жизнь чужой хлеб ела.
– Вот это ты в цвет сказала, – подтвердила Клава и спросила: – Верно, Машка?
Маша согласилась, хотя не совсем поняла ее слова. Клава большей частью говорила непонятно.
Особенно непонятно было, когда Клава стала рассказывать про лагерную любовь. Петровна, которая с утра свободно материлась, не дала Клаве закончить рассказ, сказала:
– Ладно, хватит при ребенке-то.
Варвара Семеновна поддержала ее, сказала:
– У нас в деревне такого и старые не захотят слушать.
Но один Клавин нелагерный рассказ очень понравился
Маше. Рассказ был о том, как в родильном доме рядом с Клавой лежала офицерская жена. Красавица офицерша отказалась кормить своего ребенка – боялась испортить фигуру, она, видишь ли, выступала в самодеятельности. Тогда новорожденного взялась кормить одна молодая уборщица – мать-одиночка, чей младенец умер сразу же после рождения. Уборщица эта была некрасивая и необычайно бедная. И вот нянечки обо всем рассказали офицеру. «Ах так», – сказал офицер и тут же заявил нянечкам, что он официально женится на уборщице. И вот нянечки пришли и рассказали ему, какой номер обуви у уборщицы-одиночки и какие размеры у ней платьев. А когда ее выписали из родильного, то ее с новым сыном встретил в приемном покое офицер, держа в руках новые туфли, новое платье и демисезонное пальто.
Вся палата жутко материла офицершу-красавицу, даже Варвара Семеновна, которая говорила, что деревенская старуха себе не позволит таких слов, как городская, пустила по поводу офицерши несколько матерков.
Вообще о чем бы Варвара Семеновна ни говорила, она начинала со слов: «У нас в деревне».
«У нас в деревне девка ведро молока в день выпивала… И девка была: лошадинище».
Утром она сказала: «У нас в деревне предмета такая, холод в маю месяце – к урожаю».
А когда убиравшая после обеда посуду санитарка рассказала, что докторский сын уже кончил институт, а все не женится, она проговорила: «У нас в деревне Митька Овсянников не женился через матерью».
А перед ужином, как это часто бывает, стали говорить о питании. О питании как-то особенно серьезно говорила Варвара Семеновна, должно быть, потому, что питалась она хуже других. Она напоминала Машиного папу – разговор начинался о самых разных делах, а Варвара Семеновна его незаметно сводила на деревню и деревенских. Вот Петровна сказала:
– Во хлоте ребята пять лет служат.
А Варвара Семеновна сказала:
– Вот, вот, наши деревенские попадут в солдаты в Москву, становятся гладкие, чистые, белый хлеб каждый день лупят.