Несколько печальных дней (Повести и рассказы)
Шрифт:
Он начал дремать, когда мимо него прошла старуха Марья Ивановна с ведром.
– Вода у нас плохая, тухлая, мы для варева ее не берем, – сказала Марья Ивановна, останавливаясь возле шофера. Он ни о чем не спрашивал ее, но она стала рассказывать, что вода бы и у них была хорошая. Но из-за злой соседской собаки никто к колодцу не ходит, и вода тухнет. «Болеет колодец, как корова недоеная», – сказала она.
– Что ж, мамаша, вы сами по воду ходите? – с укоризной и насмешкой сказал он. Он посмотрел на ее худое, коричневое лицо, на серые от седины волосы и проговорил: – Ответственные работники, а старуху за водой гоняют, вам уж лет шестьдесят, наверное…
Старуха не помнила, сколько ей лет. Когда ей хотелось, чтобы
– Восьмой десяток, милый, восьмой десяточек.
– Сама дочка бы наносила или девчонок послать, а то такого древнего человека за водой гоняют! – сказал шофер.
– Где ей, что ты, – сказала Марья Ивановна, – это она сегодня перед отъездом рано так, а то ночью приезжает. Совсем Степа замучилась. Теперь-то ничего, спокойная стала, а зимой, когда из деревни приехала, приедет на ахтомобиле и плачет. «Что такое это с тобой, миленькая моя, или обидел кто?» – «Нет, – говорит, – очень трудно мне с непривычки». Где ж ей воду носить? А девчонки – это правда, такие суки: и набрешут, и гадкое слово скажут. Старшая – та еще ничего, все лежит, книжки читает, а Наташка очень вредная. Утром говорит: «Бабушка, это ты конфеты сожрала, что тетя мне оставила, я тебе сейчас в зубы дам». Вот какая.
– Это в народный суд, подсудное дело, за оскорбление старости, – сказал шофер. – А что они, не дочери ей? – спросил шофер.
– Сестры ее родной, старшей моей дочки родной, Шуры, – а ей племянницы. В тридцать первом померла Шура, опухла и померла, в голод, – говорила Марья Ивановна, – и старик мой, такой был трудящий, тоже в тот же год помер; к сердцу опух подходил, а он все по хозяйству беспокоился, плетень мне не давал разбирать на дрова, я лепешки из дурмана пекла. Вот младшая нас взяла, она при совхозе восемьсот грамм получала в день, так четверо и жили, девчонка совсем малюсенькая была. А сейчас видишь!
– Хорошо всем стало? – спросил шофер, показывая на высокие окна дачи.
– А конечно, хорошо, – сказала старуха, – только мне жалко, не могу забыть. Шура, дочка моя старшая, с ума тронулась, все голосила: «Маменька, огонь кругом, маменька, хлеб горит, маменька!» – не могу я забыть. Старик мой ласковый был. Батюшки, – спохватилась она, – вот заговорилась, а чаем кто ж ее напоит? Ей же на поезд сегодня. И еще на квартиру в городе заезжать.
– Успеем, на машине ведь, – сказал шофер.
Степанида Егоровна радовалась своему отъезду. Впервые ехала она отдыхать к берегу моря. До сих пор она не могла привыкнуть к тому, как стремительно и внезапно изменилась жизнь. Семнадцатилетней смешливой девчонкой она, окончив семилетку, поступила уборщицей в общежитие рабочих совхоза. Девчата из общежития уговорили ее поступить на девятимесячные курсы комбайнеров. Она окончила курсы легко, одной из первых. С какой-то необычайной, для нее самой удивительной легкостью давались Горячевой технические предметы – она отлично чертила. С одного взгляда она запоминала сложные схемы, по чертежу сразу же разбирала мотор; через год она стала старшим комбайнером. В 1935 году ее работа была сочтена лучшей в крае. В 1937 году арестовали директора совхоза, агронома и заведующего ремонтными мастерскими. Назначили нового директора – Семидоленко. Горячева побаивалась его и не любила. Что бы ни случилось в совхозе, Семидоленко объяснял это вредительством; самая мелкая авария с механизмом, задержка работы в мастерской – и Семидоленко писал заявления районному уполномоченному. За короткое время в совхозе арестовали двенадцать человек по его заявлениям. На собраниях Семидоленко называл арестованных диверсантами и поджигателями. Когда арестовали Невраева – инструктора из ремонтных мастерских, сурового и малоразговорчивого старика, которого все уважали за то, что он работал до глубокой ночи и пять лет не пользовался отпуском, отказываясь от денежной компенсации, Семидоленко сказал на собрании:
– Этот тип обманывал нас всех, под маской ударника скрывался заклятый враг народа, ловкий шпион иностранной державы, пробравшийся в самое сердце нашего совхоза.
Взял слово секретарь директора и сказал, что теперь только он понял, почему Невраев по ночам оставался один в конторе мастерских и почему он выписал из Москвы фотографический аппарат. Потом взяла слово Горячева и звонко сказала:
– Ничего он не с иностранной державы, а его прислали с путевкой райкома, а сам он из деревни Пузыри, там его сестра и младший брат живут.
Семидоленко стал ругать ее, сказал, что прислал Невраева секретарь райкома, оказавшийся врагом, что она, видно, попала под вражеское влияние, что кое-что ему известно; а через несколько дней девчонка-машинистка под страшным секретом рассказала ей, что перепечатала заявление директора районному уполномоченному про то, что комсомолка Горячева была сожительницей врага Невраева и получала от него систематически денежные подарки. Казалось, все так запуталось, что уж никогда не добьешься правды. Но вскоре все изменилось: Семидоленко арестовали, арестовали районного уполномоченного, арестовали нескольких областных работников. И тут-то началось: Горячеву вызвали к секретарю обкома. Это был широколицый человек в ситцевой рубахе и в синих брезентовых туфлях с резиновой подошвой.
– Решили тебя выдвинуть директором совхоза! – сказал он.
Горячева испуганно и сердито сказала:
– Что вы, смеетесь надо мной? Мне двадцать пятый год пошел, я – деревенская девка, третий раз в жизни поездом еду.
– А мне двадцать восьмой, – сказал секретарь обкома, – ничего не поделаешь.
Прошло два года. Ее перевели в Москву, она работала и одновременно училась. Часто ей казалось, что ей снится все это – телефоны, секретари, заседания президиума, машины, квартира в Москве, дача. И ночью ей иногда действительно снилось, что после работы с подругами идет по деревенской улице и поет под гармонику песни. Она улыбалась во сне и чувствовала, как приятно ступать босой ногой по мягкой прохладной траве, растущей на площади перед сельсоветом. И только когда она ехала на дачу и мимо глаз стремительно возникали, исчезали дома, ей казалось, что ничего удивительного в ее существовании нет: просто жизнь ее подчинилась этому захватывающему дух движению.
В тот же день ехала на курорт заместительница начальника планового управления Гагарева, толстая, беспартийная старуха, с совершенно седыми волосами и с пенсне на мясистом носу. Горячева заехала за ней на машине к десяти часам вечера. Гагарева уже ждала ее. В машине они не разговаривали – Гагарева все время протирала платочком стекла пенсне, Горячева глядела в окно. В поезде они заняли двухместное купе.
– Я уж наверх, поскольку я молодая, – сказала Горячева.
– Да тут не трудно, с лесенкой, – если хотите, и я могу наверх, – проговорила Гагарева.
– Что вы, как можно, – сказала Горячева, оглядывая Гагареву, и рассмеялась.
– Вы не глядите, что я тучная, – тоже смеясь, сказала Гагарева, – я до последнего времени гимнастикой занималась.
Проводник принес чаю, и они решили поужинать в купе и не ходить в вагон-ресторан. Между ними сразу установились дружелюбные отношения – они улыбались, угощали друг друга.
– Я впервые к морю еду, – сказала Горячева и добавила: – Как быстро растет курортная сеть.
– Да, огромная забота о здоровье граждан нашей родины, – сказала Гагарева, – по одной нашей системе запланировано восемь санаторных точек на побережье Черного моря.