Несколько печальных дней
Шрифт:
— Ефремов спит… Ты спишь, Ефремов? — вдруг сказал Гольдберг.
— Спит давно. Он похрапывал, когда мы про научную работу говорили… А ты, конечно, не прав: познание мира, я уверен, что через сто лет будет главнейшей целью человечества, эту мысль нужно уже сейчас иметь.
— И правильно делаем! — сердито сказал Гольдберг. — Познание — не самоцель, а средство борьбы с природой.
— Ты бесперспективный чудак… Через сто лет мы вплотную займемся астрономией, астробиологией и астрогеологией, может быть.
— Состоится разведка недр луны на
— Чепухист ты! Мы создадим картину мира: страсть познания — она тогда будет сильней инстинктов питания и размножения.
— Познание познанием, а питание и размножение… Постой, постой, что это с ним.
Ефремов сдавленно закричал, потом быстро залопотал тоненьким, смешным голосом.
— Это с ним часто. А когда спросишь, он упрется: «Нет, ничего не снилось, ничего не помню…»
Когда они проснулись, Ефремова не было: он уехал на завод, а на стуле возле Гольдберга в полутьме зимнего утра белели две папиросы, сунутые мундштуками в коробочку спичек.
III
Ефремов часто виделся с Екатериной Георгиевной; они обычно встречались на улице и шли вместе в театр или гуляли. В один из выходных дней они пошли в Музей западной живописи.
Екатерина Георгиевна восхищалась Гогеном и каждый раз обращалась за сочувствием к Ефремову, а тот стеснялся сказать, что картины ему не нравятся и непонятны.
Картин было много, и, рассматривая их, он с беспокойством думал, что не испытывает радости волнения, не становится умней и лучше, глядя на все эти портреты и пейзажи.
И ему делалось неловко оттого, что картины знаменитых художников были ему безразличны, а женщина, ходившая с ним по залам, вероятно, полная слабостей и несовершенств, восхищала, радовала и волновала его тысячами мелочей — легким скрипом туфель на высоких, тонких каблуках, шуршанием платья, тем, что покраснела и смутилась, когда сказала: «Вот Констебль», а стоящая рядом горбатая завитая старуха с лорнеткой насмешливо поправила: «Это Мане, а не Констебль, гражданка».
В этом маленьком путешествии по залам музея он умудрился проявить заботу, уберег ее от пятившегося от картины молодого человека, уговаривал отдохнуть, спуститься на первый этаж в буфет.
— Петр Корнеевич, — сказала Екатерина Георгиевна, — вы сегодня необычайно галантны.
Он посмотрел на нее и закашлялся.
В одном из залов Ефремов остановился перед картиной Ван-Гога «Прогулка заключенных». По каменному двору, под высокими стенами ходили по кругу оборванные, заросшие бородами люди… Ефремов смотрел на клочок неба, на арестантов, на камень, на решетки, снова поглядел на клочок неба. Он отошел на два шага, потом снова приблизился. Ему было интересно смотреть… «Ходят, ходят, ходят», — подумал он. Потом он представил себе, как этих людей заводят в камеры и они с удовольствием вспоминают свою короткую прогулку по двору… Этот, худой, умрет
Он стоял перед картиной и думал, грустно покачивая головой.
Когда они вышли из музея, Ефремов сказал своей спутнице:
— Знаете, такой вот Ван-Гог: очень действует сильно.
— Куда же теперь идти? — спросила она. — По домам?
— Рано, — сказал Ефремов, — а я себе отпуск дал на весь день…
И правда: было еще совсем светло. Быстрые, освещенные солнцем облака шли по небу. Весна уже была в воздухе, и даже ярко-белый, только что выпавший снег на карнизах и крышах домов глядел весенним, веселым.
Они пошли в сторону Пречистенских ворот, мимо забора, окружавшего храм Христа Спасителя, и свернули на Пречистенский бульвар. Ефремову было хорошо рядом с Екатериной Георгиевной, приятно было держать ее руку, поглядывать на ее лицо. Ему нравились ее ухо, щека, чуть-чуть обозначенный второй подбородок. Она говорила с ним насмешливо и снисходительно, но Ефремов не обижался, понимая, что это происходит от неловкости — вот они встречаются в четвертый раз, а он даже не знает, замужем ли она.
Оки подошли к памятнику Гоголя. Бронзовые волосы писателя были покрыты снегом.
— Точно намылили перед бритьем головы, — сказал Ефремов.
— Вот здесь мы прощались с вами в день знакомства, и вы сказали: «Нетрудящийся да не ест…»
— Это сказали уже до меня, — пробормотал Ефремов и подумал: «Все запомнила… значит… Ну и хорошо!… Ей-богу, женюсь!»
— Ох, боже мой, как вы покраснели!
— Может быть, в кино зайдем, Арбатское?
— Далее уши красные, — участливо и деловито сказала она.
— Или — в «Прагу»: пообедаем, а потом — в кино?
— А вы помните, как мы прощались осенью? Вы показали пальцем в небо и сказали, что наверху звезды. Помните?
Внезапный страх охватил Ефремова. Ясно — пришла минута другого, решающего разговора; женщина первой начала его и смеется, понимая неловкость и страх Ефремова. Он растерянно посмотрел на ее лицо — оно было милым и желанным, и Ефремову вдруг сделалось ясно: если этот разговор не состоится сегодня, сейчас, то все пойдет по-другому. А ведь он так мечтал о ней! Так часто на работе, в цехе, дома ночью, вдруг вспомнит ее глаза, шею, белые, красивые руки… Васильев повалится на кровать и заржет лошадиным голосом.
— Вы знаете, зачем я с вами хожу вообще? — спросил он, и казалось, вся Арбатская площадь ахнула, затаившись, смотрела на него.
— Что, что? — весело сказала Екатерина Георгиевна, поглядела на Ефремова и вдруг перестала улыбаться.
— Вы вообще знаете, зачем я хожу вообще? — снова резко переспросил он и не заметил нелепости своего вопроса.
— Право ж, зайдем в кино, — сказала она.
Все это со стороны должно было казаться смешным и странным, но для Ефремова не слова были важны: совершалось важнейшее событие в его жизни, он чувствовал это.