Несовершенная публичная сфера. История режимов публичности в России
Шрифт:
Французский контекст, о котором пишет О. Ранум, следовательно, был Карамзину так или иначе известен. Официальный историограф, напомним тезис Ранума, осознавал себя прежде всего включенным в систему патронажных отношений и ориентировал как собственное публичное поведение, так и риторику исторических сочинений на принятые в этой сфере нормы. Ранум отмечает, что европейские историографы, начиная с Д. Юма и Вольтера [139] , своим успехом были обязаны уже не столько патронажным сетям, сколько популярности у читающей публики: «доход от книжных продаж заменил собой [получаемые от патрона] пенсии» [140] . Карамзин двигался в обратном направлении: от стремления получить прибыль с собственных интеллектуальных проектов, рассчитанных на книжный рынок (в частности, от успешного «Вестника Европы») [141] , к жизни на пособие, обеспеченное государством в обмен на службу – в качестве официального историографа империи [142] . Более того, по мнению Карамзина, именно
139
С той оговоркой, что Вольтер носил звание королевского историографа, полученное им в 1745 году благодаря протекции мадам де Помпадур. Впрочем, его карьера сложилась скорее неудачно: Людовик XV не питал к Вольтеру особого доверия, что привело к его маргинализации при дворе и к отказу в доступе к важным историческим документам. Вольтер подчеркивал, что официальный историограф по определению зависим в своих суждениях от мнения высочайшего бенефициара (Pierse S. Voltaire: Polemical Possibilities of History // A Companion to Enlightenment Historiography / ed. by S. Bourgault, R. Sparling. Leiden; Boston: Brill, 2013. P. 165–167); см. также: Pocock J. G. A. Barbarism and Religion: 6 vols. Vol. II: Narratives of Civil Government. Cambridge: Cambridge University Press, 1999. P. 76).
140
Ranum O. Artisans of Glory. P. 23–24.
141
См., например, рассказ о Карамзине в письме Г. П. Каменева к С. А. Москотильникову от 10 октября 1800 года: «Он росту более нежели среднего, черноглаз, черноволос, нос довольно велик, румянец неровной и бакенбарт густой. Говорит скоро, с жаром и перебирает всех строго. Жалуется на цензуру. Сожалеет, что не умел воспользоваться от своих сочинений, и называет их своею деревенькою» (Письма Г. П. Каменева к С. А. Москотильникову // Бобров Е. А. Литература и просвещение в России XIX в.: В 4 т. Т. III. Казань: Типо-литография Императорского университета, 1902. С. 130; см. также: Ключкин К. Сентиментальная коммерция: «Письма русского путешественника» Н. М. Карамзина // Новое литературное обозрение. 1997. № 25. С. 84–98).
142
«23 года, по воле Императора Александра, я неутомимо писал Историю, назывался Государственным Историографом, но не получал никакого жалования от Государства…» (из письма Карамзина к Николаю I от 22 марта 1826 года: Император Николай Павлович и Карамзин в последние его дни. Их переписка // Русский архив. 1906. № 1. С. 123; курсив автора. – М. В.). В официальных указах Карамзин именовался «историографом Российской Империи», см., например, императорский указ Правительствующему сенату от 16 марта 1816 года: Смесь // Сын Отечества. 1816. № 12. С. 238.
143
«С журналом я лишаюсь 6000 рублей доходу. Если вы думаете, Милостивый Государь, что Правительство может иметь некоторое уважение к человеку, который способствует успехам языка и вкуса, заслужил лестное благоволение Российской публики, и которого безделки, напечатанные на разных языках Европы, удостоились хорошего отзыва славных иностранных литераторов: то нельзя ли при случае доложить Императору о моем положении и ревностном желании написать историю не варварскую и не постыдную для Его царствования?» (из письма к М. Н. Муравьеву от 28 сентября 1803 года: Москвитянин. 1845. № 1. Материалы для русской истории и для истории русской словесности. С. 2).
144
Там же. Надо, впрочем, отметить, что планы Карамзина претерпели быструю трансформацию. Уже 24 декабря 1803 года он писал Муравьеву: «…расположение публики, с которою мне должно проститься на долгое время, а в некотором смысле и навсегда. История удаляет нас от современников» (Там же. С. 7). 12 сентября 1804 года Карамзин в корреспонденции к тому же адресату высказался так: «Я могу умереть, не дописав Истории» (Там же. С. 9). Подробнее см.: Korchmina E., Zorin A. Karamzin and Money // Cahiers du monde russe. 2018. Vol. 59. № 1. P. 117–140.
Погодин в своих «Материалах для биографии» реконструировал эмоциональное состояние Карамзина во время поездки в Тверь в 1811 году. Он предположил, что в общении с монархом историограф «открывал свою душу», не думая о последствиях собственных шагов, «смотря на дело с одной стороны – отвлеченной, идеальной, пиитической» [145] . Выехав же из Твери, Карамзин утратил былой настрой и задумался о «деле» со стороны «материальной, житейской, прозаической»: «Негодование Государя, от которого зависела его судьба, судьба его семейства, его Истории, должно было тревожить его» [146] . Вывод Погодина вполне основателен, однако он, как и конструкция «эмоционального переключения» в целом, слабо соотносится с якобы настойчивым стремлением Карамзина во что бы то ни стало познакомить императора с текстом откровенно крамольного трактата.
145
Николай Михайлович Карамзин, по его сочинениям, письмам и отзывам современников. Ч. II. С. 84.
146
Там же.
Карамзин идентифицировал себя со своим статусом и ценил его, именно поэтому он, в частности, просил в 1804 году Муравьева доложить императору о необходимости «утвердить» позицию историографа в «порядке государственных чинов», уравняв его с профессорским званием [147] . Занятия «Историей» Карамзин, его современники и потомки достаточно последовательно интерпретировали с помощью терминов «милость» и «покровительство», отсылавших к условностям патронажной системы отношений [148] . В марте 1811 года у Карамзина наконец появилась возможность оправдать собственное возвышение в разговоре с главным бенефициаром – императором Александром I [149] . Не следует забывать и о том, что благонадежность историографа в этот момент энергично оспаривалась П. И. Голенищевым-Кутузовым, «а в феврале 1811 года, за месяц до встречи с Карамзиным, Александр получил другой донос – более серьезный – о том, что историограф якобы имел связь с французским шпионом, неким шевалье де Месанс, незадолго до этого побывавшим в Москве» [150] , о чем историограф знал от И. И. Дмитриева.
147
Москвитянин. 1845. № 1. Материалы для русской истории и для истории русской словесности. С. 9.
148
Карамзин описывал в письмах Муравьеву 1803 и 1804 годов собственную благодарность при известии о назначении историографом в следующих терминах: «Вам единственно обязан я милостию Государя и способом заниматься таким делом, которое может быть славно для меня и не бесславно для России», «Прошу вас, Милостивый Государь, изъявить великодушному Монарху усердную и благоговейную признательность одного из Его вернейших подданных, который посвятит всю жизнь свою на оправдание Его благодеяний», «новая милость Государя» и «покровительство» Муравьева (Там же. С. 3–4, 9). Еще при жизни Карамзина в журнале «Сын Отечества» были напечатаны сведения о его наградах в связи с началом печатания «Истории государства Российского». В издательском комментарии к документам речь шла об Александре I как «Августейшем покровителе дарований», об «отличной награде» Карамзину, о «знаках Монаршей милости» (Смесь // Сын Отечества. 1816. № 12. С. 239). Наконец, в своих парижских лекциях 1862 года С. П. Шевырев называл Муравьева «покровителем» Карамзина и «достойным посредником между ним и императором Александром» (Шевырев С. П. Лекции о русской литературе, читанные в Париже в 1862 г. СПб.: Типография Императорской Академии наук, 1884. С. 271–272).
149
Не говоря об убеждении Карамзина в том, что «История народа принадлежит Царю», высказанном в посвящении «Истории» монарху, датированном 8 декабря 1815 года (Карамзин Н. М. История государства Российского. Т. I. С. 12).
150
Вацуро В. Э. «Подвиг честного человека» // Вацуро В. Э., Гиллельсон М. И. Сквозь «умственные плотины»: Очерки о книгах и прессе пушкинской поры. 2-е изд. М.: Книга, 1986. С. 100.
Возвращаясь к сюжету с погодинской биографией и воспоминаниями Сербиновича, заметим, что поздние высказывания Карамзина не могут, конечно, служить доказательством того, что и в момент совершения действия он придерживался тех же воззрений. Вместе с тем сам текст записки во многом работает на версию о ее полностью конфиденциальном характере. Столь резкий по интонации и выводам трактат контрастировал со стилистическими и риторическими нормами жанра особых записок на имя императора, принятыми в придворной среде (см., например, другой текст, вышедший из тверского салона Екатерины Павловны в 1811 году, – «Записку о мартинистах» Ф. В. Ростопчина, устроенную иначе, или «Четыре главы о России» Ж. де Местра, которые были непосредственно заказаны монархом [151] ). Традиционно тексты, критически осмыслявшие актуальную политическую реальность, – например, знаменитый трактат Щербатова «О повреждении нравов в России» – сохранялись в рукописях и могли циркулировать в ограниченном числе копий и ни в коем случае не предназначались для публикации или тем более ознакомления с их содержанием самого монарха. Именно резкий критический тон записки, а не ее консервативное содержание или факт прочтения царем составляет суть корректно поставленного исторического вопроса о значении текста для эпохи, его породившей. Историограф с предельной откровенностью говорил о «табуированных» в окружении монарха темах – например, о правлении Павла и его убийстве (к тому же в дни десятилетней годовщины этого события) [152]
151
См.: Ларионова Е. О. К изучению исторического контекста «Записки о древней и новой России» Карамзина // Николай Михайлович Карамзин. Юбилей 1991 года: Сборник научных трудов. М.: б/и, 1992. С. 4–12; Дегтярева М. И. Два кандидата на роль государственного идеолога: Ж. де Местр и Н. М. Карамзин // Исторические метаморфозы консерватизма. Пермь: Пермский государственный университет, 1998. С. 63–84.
152
Об этом же писал и Ю. М. Лотман (Лотман Ю. М. «О древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях» Карамзина – памятник русской публицистики начала XIX века. С. 201–202). Несоответствие записки нормам, регулировавшим отношения монарха с его историографом, по мнению Лотмана, дополнительно свидетельствовало о «беспримерной смелости» Карамзина (Там же. С. 204).
Конец ознакомительного фрагмента.