Неспешность. Подлинность (сборник)
Шрифт:
Она чувствует, как это влечение, эта самоотрешенность буквально липнут к ее коже, и волна холодной сдержанности ударяет ей в голову. Она сама удивлена этому, ничего подобного ей не приходилось испытывать раньше. Этот наплыв холодности подобен наплыву страсти, жара или гнева. Ибо эта холодность и есть страсть; абсолютная преданность киношника и абсолютный отказ Берка являются как бы двумя сторонами одного и того же проклятия, которому она старается противиться; грубая выходка Берка имела целью отбросить ее в объятия пошлейшего любовника; единственным способом сопротивления этой грубости была бы абсолютная ненависть к этому любовнику. Вот почему она с такой яростью отвергает все его предложения, вот
Она уже облачилась в белое платье, решив спуститься в нем вниз и показаться Берку и всем остальным. Она счастлива, что привезла с собой платье белого цвета, цвета свадьбы, ибо ее не покидает впечатление, что она переживает день свадьбы, но свадьбы навыворот, трагической свадьбы без жениха. Под белым одеянием таится рана, нанесенная несправедливостью, и она чувствует, что несправедливость эта возвеличивает и украшает ее, подобно тому как несчастья украшают всех трагических персонажей. Она идет к двери, зная, что ее выряженный в пижаму любовник последует за ней на цыпочках, как верный пес, и ее радует, что так они пересекут весь замок: трагикомическая парочка, королева, сопровождаемая безродным псом.
32
Но вид того, кто был причислен ею к собачьему роду-племени, поражает ее. Он стоит у двери, его лицо искажено бешенством. Его стремление к покорности внезапно иссякло. Он полон безнадежного желания взбунтоваться против этой красоты, которая несправедливо его унижает. Ему не хватает духу дать ей пощечину, избить, повалить на постель и изнасиловать, но он чувствует необходимость сделать что-то непоправимое, бесконечно грубое и агрессивное.
Она волей-неволей останавливается на пороге.
— Дай мне пройти.
— Я не дам тебе пройти.
— Ты для меня больше не существуешь.
— Как это не существую?
— Я знать тебя не знаю.
Он смеется сдавленным смехом:
— Ты меня не знаешь? — Он повышает голос: — А с кем же это ты трахалась сегодня утром?
— Я запрещаю тебе при мне выражаться! Употреблять такие слова!
— Этим утром ты сама говорила мне именно эти слова: трахай меня, затрахай меня, перетрахай меня!
— Это было, когда я еще любила тебя, — говорит она с легким смущением, — но теперь эти слова звучат для меня сплошной грубостью.
— И, однако, мы трахались! — кричит он.
— Я запрещаю тебе!
— И ночью тоже только и делали, что трахались, трахались, трахались!
— Замолчи!
— Почему мое тело тебе не в тягость утром, а вечером, видите ли, в тягость?
— Как мне противна твоя грубость!
— Мне плевать, что она тебе противна! Ты потаскушка!
Ах, не нужно ему было произносить это слово, то самое, что бросил ей в лицо Берк.
— Мне омерзительна твоя грубость, — кричит она, — и сам ты омерзителен!
Он тоже переходит на крик:
— Значит, ты трахалась с тем, кто вызывает у тебя омерзение! Но поступающая так женщина и есть самая настоящая шлюха, потаскушка последнего разбора.
Слова киношника становятся все более и более грубыми, на лице Иммакулаты проступает страх.
Страх? Неужто она и в самом деле боится его? Я не думаю: в глубине души она понимает, что не стоит преувеличивать важность подобного бунта. Ей известна преданность киношника, и она уверена в ней. Она знает, что он осыпает ее грубостями лишь для того, чтобы она услышала его, увидела, приняла во внимание. Он оскорбляет ее, потому что слаб, и с позиции силы ему нечего ей противопоставить, кроме грубости и бранных слов. Если бы она хоть самую малость любила его, она должна была расчувствоваться от этого взрыва отчаянного бессилия. Но вместо умиления она испытывает только разнузданное желание причинить ему боль. Именно поэтому она решает понимать всю его брань буквально, сделать вид, что испугана ею. Поэтому-то она и смотрит на него глазами, полными ужаса.
Он видит страх на лице Иммакулаты и чувствует себя бодрее: обычно это он дрожит от страха, уступает ей, просит прощения, а сейчас, совершенно неожиданно, дрожит она, видя его силу и ярость.
Думая, что она вот-вот признает свою слабость, капитулирует, он повышает голос и продолжает выпаливать ей в лицо свои агрессивные и бессильные глупости. Он, бедняга, и не подозревает, что она, как всегда, ведет свою собственную игру, что он остается безвольной марионеткой в ее руках даже тогда, когда ему кажется, что ярость придала ему сил и вернула свободу.
— Я боюсь тебя, — говорит она, — ты агрессивен, ты отвратителен! — А он, простофиля, не понимает, что такого рода обвинения уже никогда больше с него не снимутся, что он, добренький и послушный тряпичный клоун, должен стать раз и навсегда насильником и агрессором.
— Я тебя боюсь, — повторяет она еще раз и отстраняет его с дороги.
Он пропускает ее и тащится вслед за ней, как безродный пес за королевой.
33
Нагота. У меня хранится вырезка из «Nouvel Observateur» за октябрь 1993 года: опрос населения. Сотне дюжин людей, считающих себя левыми, был послан опросный лист, состоящий из двухсот десяти слов, из которых они должны подчеркнуть те, что поразили их воображение, те, которые задели их за живое, показались им притягательными и симпатичными. Подобный же опрос производился несколько лет назад; в ту пору среди тех же двухсот десяти слов оказалось лишь восемнадцать, на которые люди, придерживающиеся левых взглядов, откликнулись и тем самым подтвердили свое единомыслие. Теперь таких пунктов осталось только три. Только три слова, с которыми может согласиться левак-гошист. Какое вырождение! Какой упадок! Каковы же эти три слова? Слушайте меня внимательно: бунт, красный, нагота. Бунт и красный цвет — это само собой разумеется. Но то, что помимо этих двух слов одна лишь нагота заставляет биться сердца леваков, что она является их общим символическим достоянием, это и впрямь удивительно. Неужели это все, что оставила им великолепная история двухсот последних лет, торжественно открытая Французской революцией, неужели в этом заключено наследие Робеспьера, Дантона, Жореса, Розы Люксембург, Ленина, Грамши, Арагона, Че Гевары? Голые животы, голые причиндалы, голые ягодицы? Неужели это и есть последнее знамя, под которым последние отряды левых сил делают вид, будто свершают свой великий марш сквозь века?
Но почему именно нагота? Что означает для леваков это слово, подчеркнутое ими на листе, составленном в Институте изучения общественного мнения?
Вспоминаю шествие немецких леваков в семидесятых годах, когда они, выражая свое негодование по какому-то поводу (против атомной электростанции, против войны, против власти денежных мешков, я уж не помню, против чего еще), разделись догола и промаршировали с дикими выкриками по улицам большого немецкого города.
Что должна была выражать их нагота?
Первая гипотеза: она представляла для них самую драгоценную из всех свобод, самую беззащитную из всех ценностей. Немецкие гошисты прошествовали по городу, выставляя напоказ свои гениталии, подобно тому как преследуемые христиане шли на смерть, неся на плече деревянный крест.
Вторая гипотеза: немецкие гошисты вовсе не хотели выставлять напоказ символы каких-то ценностей, их цель была куда проще — шокировать презираемую ими публику. Шокировать, ужаснуть, унизить. Забросать дерьмом. Вывалять во всех сточных канавах вселенной.