Нестор-летописец
Шрифт:
— Кому же их признавать?
— А ты пойди-ка с этой печатью на митрополичий двор, отдай ее там да выясни, не ищут ли кого, не пропадали ль холопы или еще кто.
— И верно. Как я сам до такого простого дела не додумался! — обрадовался Григорий.
— Торопился, да через тын прыгал, вот и не додумал. — Феодосий ласково смотрел снизу вверх на своего ученика. — Может, нам повыше ограду сделать? А то, глядя на тебя, и другие черноризцы скакать начнут. Не монастырь будет, а игрища языческие.
— Я, отче, больше не буду прыгать, — потупился
10
На сеновале парко, душно. Сено впитало сырость непогоды, и густой травяной дух свивался с запахом гнильцы. Испарения плотно окутывали тело, туманом вползали в голову, смешивались с каплями пота на коже. Будто тоже хотели стать плотью и буйно, беспамятно любиться этой ночью.
Гавша утомленно отвалился на сено. Девка, тоже вся в испарине, слабо пошарила рукой — искала рубаху, не нашла, осталась лежать голая. Все равно темно. Подползла ближе к нему, ткнулась щекой в мохнатую подмышку. Сладко.
— А правду бают, что, пока все серебро не соберут, ты не уедешь?
— Еще чего, — проворчал разомлевший вирник. — Три лета, что ли, мне тут пропадать? Я князю служу. Седмицу побуду и уеду.
Девка всхлипнула, чуть было не заревела.
— Но-но, — остерег ее Гавша. — Сырости и так хватает.
— А завтра позовешь любиться? — она утерла нос.
— Позову, чего ж.
— Меня позовешь? — настаивала девка. — А не то, если толстую Радку кликнешь, я ей все косы повыдергаю. Видала, как она перед тобой боком ходила да очами зыркала.
— Обеих позову, — лениво отбрехался Гавша.
— Обеих? — изумилась девка и задумалась. — Как это — обеих? У тебя ведь один уд, не два?
— Так я вас по очереди.
Девка надолго умолкла, затем сказала:
— Все-таки я Радке волосья прорежу…
В хлеву за стенкой сеновала опять замычало и заблеяло. Стукнуло дверью.
— Хозяин балует, — прошептала девка, задрожав. — Стра-ашно! А ну как сюда выйдет?
— Какой хозяин? — Гавша спросил вполголоса, тоже прислушиваясь.
— Хлевинный дух. Он у нас теперь озорует. Скотину щекочет, кормиться ей не дает.
Гавша хотел посмеяться, но так и замер.
Из хлева сквозь жалобное мычанье и блеянье донеслось пение. «Буду славить тебя, Господи, всем сердцем моим, возвещать все чудеса Твои. Буду радоваться и торжествовать о Тебе…»
Гавша подскочил и припал к щели в стене. Сквозь нее пробивалась узкая полоска света от зажженной в хлеву свечи. Посреди коровьих и овечьих закутов, где беспокойно двигалась скотина, темнела коленопреклоненная фигура чернеца. Не того молодого дылды, что вздумал сегодня препираться с княжьим вирником, а старого, с проседью в бороде, дюжего и широкоплечего.
«Другого привел», — со злобой подумал Гавша о молодом. И тут узнал поющего монаха, которого видел однажды в хоромах князя Изяслава.
— Чего там? — подлезла к нему девка, заглядывая в щель.
Гавшу разобрало веселье.
— Сам Феодосий-игумен пожаловал к вашему хлевиннику. Вишь, поет ему.
Он с глухим урчаньем схватил девку поперек живота, будто враз оголодал, и кинул на сено. Набросился, стал терзать. Девка только попискивала.
Сладко и терпко любиться, когда за стенкой чернец, ничего не ведающий, распевающий свои молитвы, ни разу не испробовавший бабьего мягкого тела. Что за жизнь у монахов!
Гавша яростно перепахивал поле и уже готов был вновь засеять его. Он не почувствовал, как по спине что-то пробежало. Но услышал, как взвизгнула девка, выдираясь из-под него. Ощутил, как на голове шевелятся волосы.
Голосящая со страху девка бросилась, в чем мать родила, с сеновала во двор, побежала прочь, сверкая задней мякотью. Перед носом у Гавши заскакал серый комок, из которого торчали мохнатые лапы и будто бы свиное рыло. Гавша отмахнулся от него, попятился на карачках, уперся задом в стену. Торопливо перекрестился. Существо остановилось и, похоже, задумалось. Монах в хлеву пел псалом за псалмом, грозился именем Божьим.
Гавша вдруг, сам того не понимая, тихонько заскулил. Стал царапать ногтями деревянную стенку. Ему стало страшно тоскливо и одиноко, будто стоял на краю глубокого обрыва и ждал тычка в спину.
Серое существо ожило, задвигалось и убралось вон. Не через распахнутую дверь, а прямо сквозь стену.
Гавша нащупал рубаху и порты, очень медленно оделся. Руки дрожали, и ноги долго не попадали куда надо. Пояс не хотел застегиваться.
На всю жизнь после этого он возненавидел монахов…
…С рассветом Григорий на пару со смердьим холопом перевез мертвецов из лесу в село, к жилу посельского Прокши. Тиун долго не соглашался принимать убитых. Чужих заложных покойников, умерших плохой смертью, никому в селе не надобно было, хватало своих. Григорий с апостольской кротостью и великим терпением объяснял, что они не обратятся в упырей и не будут ни на кого нападать ночами. Прокша все равно не верил. Уложить трупы в холодную погребную клеть он позволил только после того, как монах пригрозил:
— Не стану искать головника! Собирайте серебро.
Умыв руки, помолившись и проглотив кусок хлеба, Григорий отправился в Киев. Феодосий ушел еще ночью, тихо, никого не обеспокоив, задав корма умирённым коровам и овцам. Скотина потянулась к еде, и никто больше не мучил ее. После полуночи, правда, по селу голышом бегала верезжащая девка, кричала, что видела упыря. Насилу ее угомонили, отвели в дом к отцу с матерью, а там уж девицу поучили уму-разуму.
До Киева Григорий в тот день не дошел. У самого плетня поскотины на краю села до него долетели брань и вопли. Во дворе местного знахаря набилась толпа смердов обоего пола. С крыльца силой стаскивали самого знахаря, нелюдимого мужика, жившего с немой женой. Григорий подошел ближе, послушал и заволновался. Сельские хотели устроить обряд испытания водой. Знахарю плевали в бороду, обвиняя в колдовстве.