Нет памяти о прежнем...
Шрифт:
— В Седьмых Гроздьях.
Седьмой Гроздью мы называли недавно освоенный Млечный путь в Седьмом Канале Пространства-Времени. Чтобы добраться Домой, папе придется нырять из канала в канал семь раз.
— Hу тебя занесло, старик, — выдохнул я. — Ты уж будь осторожен на стыках.
— Все будет в порядке, малыш. Hе беспокойся… Зато как здесь интересно!
— Надо полагать, — согласился я и, сделав паузу, спросил: — Ты когда будешь дома?
— Послезавтра. Дождитесь меня. Все втроем пойдем на презентацию… Да, — спохватывается он, — ты
— Скоро. Приведу в порядок бумаги, поставлю задачу заместителю и…
— Значит, завтра ты уже будешь с ней.
— Ага! — радостно, не без подначки, сказал я.
— Как прилетишь, сразу иди к ней на службу.
— Я всегда так делаю.
— Если она будет в больничной униформе, — продолжал отец, — обязательно скинь с нее шапчонку.
— Я всегда так делаю, — засмеялся я.
— А теперь давай, малыш, готовься и лети Домой. До встречи!
— До встречи!
И пока сигнал не пропал, мы еще долго-долго смотрели друг на друга. Зная, что он меня не услышит, я сказал:
— Я люблю тебя, старик.
По моим губам он догадался, что я что-то сказал ему, чего он слышать никак не мог. Развел руками и показал на уши. Мы улыбнулись друг другу. Это был последний в моей жизни разговор с отцом. Hо я тогда еще не знал об этом.
5
В челноке, уносящем меня Домой, я был не один. Чтобы не отвлекаться и работать над своей частью отчета, я взял с собой пилота. Работал я с упоением и уснул далеко за полночь. Однако, прежде чем уснуть, связался с пилотом, чтобы уточнить время, когда мы подлетим к границе Каналов.
— Я вас предупрежу, шеф, — назвав точное время, заверил пилот.
И я спокойно уснул. Спал хорошо. Без снов. Проснулся сразу, без ворочаний. Настроение было преотличным. Ведь вчера я помирился с отцом, а сегодня увижу свою знаменитую мать. Утро тоже было подстать моему настроению — солнечное и пронзительно ясное. Солнца я не видел, но окаймленный радугой солнечный зайчик, что свернулся калачиком поверх моих бумаг, дрожал так, будто над ним зависла волчья пасть. Я было снова закрыл глаза, чтобы поблаженствовать в остатках сна, как вдруг, уколовшись о страшную мысль, невольно вскочил на ноги.
«Зайчик дрожать не должен, — сказал я себе. — Если он так отчаянно трепещет — стало быть, вибрация. А вибрация — первый признак катастрофы… Значит, челнок пошел в разнос».
Я заставил себя успокоиться. Посмотрел на часы. Без четверти одиннадцать. По вчерашней информации пилота, к стыку мы должны были подойти ровно в половине одиннадцатого. Cтранно было и то, что пилот меня не предупредил, хотя и обещал. Hе ответил он и на мой вызов по внутренней связи. И только тут я почувствовал недомогание. Как будто что-то внутри оборвалось.
Я бросился в рубку. Легко сказать бросился. Тело мое отяжелело, словно его набили мокрой, гнилой ватой. От нее дурно пахло, и меня тошнило. Во рту, горле и груди вспыхнул жгучий огонь. Словно кто по глоточку вливал в меня расплавленный свинец. Классические признаки надвигающегося коллапса живого существа. Они так и описывались в литературе.
В рубку я не вошел, а упал. Пилот, закрыв собой заклинивший рычаг ускорения, лежал на пульте едва живой. Он в панике таращился на меня, не в силах произнести ни единого слова. Я сдвинул его в сторону и… понял, что наша с ним жизнь повисла на секундах. Какая-то невероятно чудовищная сила, ворвавшись вовнутрь, бросила меня на стену и завертела по рубке. Мне было страшно больно. Я кричал и звал маму. И она появилась.
Меня все быстрей и быстрей кружило по периметру рубки, но я находил в себе силы тянуть к ней руки. Мама тоже протягивала их мне и, бегая за мной, пыталась поймать меня.
Я видел ее глаза. Я видел в них свою боль. Я видел в них ее любовь ко мне. Я видел ее горе…
Часть третья
1
Солнце медленно и неотвратимо падало за алый шарф неба. Скоро, уже скоро оно сорвется туда… И померкнет свет. И родится ночь. И она поблекнет к утру. Станет серой усталой старухой. А когда с востока проклюнется солнце — канет в небытие и она. И родится день…
Это обреченное Солнце, с обреченным восторгом жизни, совершит свой навсегда намеченный ему Кем-то путь. И в этом необъятном обруче солнечного пути идут обреченные, каждый на свою дорогу, люди. Идут не одно тысячелетие. И в этом Обруче, по пустыни, бредет только ему предназначенной тропой одинокий странник. И не в песках утопают его ноги, а во прахе. Все глубже и глубже.
Это, конечно же, я — ничтожество, которое почтил Он над Мирами.
— Что было, то и будет, — говорю я, стряхивая с ног своих прах, — и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем.
Я стою и смотрю то на полыхающий закат, то на маму, в глазах которой стоят светлые слезы, то на скифские шапки несметных барханов.
Мама уже не торопит. Она тихо вторит мне. И тоже стихом Екклисиаста. И со значением.
«Нет памяти о прежнем, — горячо, как молитву, шепчет она, — да и о том, что будет, не останется в памяти тех, которые будут после».
— Разве виноват я в том, что не помню?
Она качает головой. А потом надевает медицинский колпачек, тщательно заправляя под него волосы.
— Hе надо, — прошу я и после короткого молчания спрашиваю: — Выходит, что женщина, которая, как птицу изловила меня, и стала моей матерью?
— Hо не она тебя родила, сынок… Я с разрешения Всевышнего смогла тебя вживить в тело умершего у этой женщины мальчика. Он умер от тяжелого отравления. Она этого даже не заметила.
— Как это? — невпопад выпалил я.
— Ребенок выпил поташ. Ему шел четвертый годик, — уклонилась она от ответа.
— Бедная женщина. Она и не подозревала, что воспитывает кукушонка.