Нет памяти о прежнем...
Шрифт:
Я, конечно же, дышу и чувствую резкий, удушающий запах. Пахнет горящей резиной. Горит покрышка. И косынка вовсе не косынка. Это такое пламя. А аморфная, черная фигура надо мной — совсем не монстр. Это едкий, черный чад, поднимающийся от горящего колеса.
— Да, мама, надо выбираться, — говорю я вслух, прекрасно понимая, что здесь, в жаровне песков, на заброшенной буровой — я один.
Hо мозги мозгами, а чувства чувствами. Они, между прочим, своей неземной интуицией, тоньше и мудрее. Все-таки кто-то со мной рядом был. Кто-то подбадривал меня маминым голосом.
Я ясно и четко слышал ее. И всем потрясенным существом своим осязал ее дыхание. Такое холодящее. Обволакивающее. Ласкающее. Я-то знаю свою мать. И помню с далекого-предалекого детства, как в волчью стужу, я млел от теплых рук ее и согревающего дыхания, а в изнуряющий зной меня бодрили мамины длинные, прохладные пальцы и то же дыхание, только свежее и нежное, как рассвет.
Во всяком случае, ни от огня, пылающего надо мной, ни от раскаленного песка и ни от полуденного солнца пустыни мне жарко не было. Я лежал, как в коконе с щадящим микроклиматом. Hо мне надо было выбираться из неподъемного железного завала. И как можно скорее. Иначе меня разнесет вклочья. А клочья в прах сожжет огонь. А прах развеет по пустыни «афганец».
Hа мое счастье этой горой стальных конструкций я был только прижат. Она на меня не давила, но держала мертвой хваткой. Я походил на букашку, на которую случайно легла, обутая в сапог, человеческая стопа. И гигантская нога эта не раздавила букашку по чистой случайности. Малявку защитили рельеф подошвы и сыпучий бархан.
Здоровой и свободной рукой я стал выгребать из-под себя песок. Мне хотелось быстрее, но каждое резкое движение меня жалило острой болью в левое плечо. Да так, что темнело в глазах. Hо, стиснув зубы, я продолжал свое дело, и вскоре бугор, на котором я лежал, настолько уменьшился, что тело мое почти без усилий сползло из-под завала…
— Спеши, сынок. Спеши, — поторапливала мама.
Поднявшись, я бегло осмотрел себя. Hа левом плече выпирала идущая за подбородок лиловая гематома. Она-то и причиняла мне страшную боль.
— Ничего опасного, мой мальчик. Сломана левая ключица. Надо немного потерпеть, — сказала мама.
Я раз-другой сплюнул. Крови в слюне не было.
— С легкими у тебя все в порядке, — успокоила мама. — Они не повреждены. Кровь на губы тебе стекала из ссадины на голове.
Осторожно взявшись за левое предплечье, я прижал руку к телу, и, как мог, побежал.
— Умница, — похвалила мама. — Теперь дотяни до того холмика.
А «до того холмика» было метров двадцать. Может, и того меньше. Hо кто не бегал по глубокому песку, тому и невдомек, как это нелегко. Тем более когда от тряски злым псом тебя кусает боль. Корчась и подвывая, я добежал-таки до облюбованного мною и мамой укрытия. Только успел прилечь за ним, как раздался один, а секунду спустя другой взрыв. «Второй бак УАЗика», — догадался я и тут же, взвизгнув, вскочил на ноги.
Я лег спиной на раскаленную сковороду. Hа полуденном песке пустыни можно запросто сварить кофе и приготовить глазунью. А я сдуру плюхнулся на бархан,
— Мне же больно, — выдавливая на губы улыбку, хныкнул я.
— Терпеть можно, сынок. А засмеялась я по другой причине. Помнишь, мы отдыхали в горах? Тогда мы с отцом первый раз взяли тебя с собой в те дивные места.
— Конечно! — восклинул я. — Это были, пожалуй, лучшие дни моего детства.
4
Мне припомнились те великолепные денечки канувшего в Лету детства. Аж повеяло горным ветерком и, казалось, все равно, что тогда, несказанно пахнет шафраном.
Поднявшись в гору, мы вышли на небольшой луг, окруженный со всех сторон колючим кустарником. Лужок был усыпан маленькими голубыми цветами. Мама ахнула, а потом, сорвав один цветок, поднесла к моему носу.
— Это шафран, сыночек. Понюхай. Так по-сказочному чудно пахнут вот эти их малюсенькие оранжевые тычинки. Много будет цветов в твоей жизни. Hо никогда в букете ты не увидишь этого. Он не букетный. Зато ты никогда не забудешь его ни с чем не сравнимый аромат. И всегда будешь помнить меня…
И мы беспричинно смеялись. И пели во весь голос. Без слов, безумно красивые мелодии. Они щемили сердце и наполняли его радостью. И мы наперебой, восторженные и счастливые, кричали что-то по-сумасшедшему радостное…
Мама и я собирали шафран.
— Я вспомнила, — говорит мама, — как ты в первый же день, возбужденный новизной обстановки и опаленный горным солнцем, с разбегу бросился под высокий фонтан ключа, а потом, как оглашенный, с визгом выскочил из под-него.
— То же был кипяток, мама.
— Hу да! Горячий ключ… И ты вот также стоял и, как щеночек, скулил.
— Я давно не маленький.
— Конечно, конечно, мой милый… Я тоже от многого отвыкла. Растеряла важные ориентиры. Вот упустила же из виду, что песок может быть таким горячим.
— Растеряла, — совсем по-детски, обидчиво передразнил я. — А у меня сильный ожог. Наверное, третьей степени. Посмотри. Ты все-таки доктор.
И тут я спохватился. Какой доктор? Какая мама? С кем я говорю? Жив ли я? Или я в беспамятстве и брежу?
Я рыскал глазами в поисках той, с кем беседовал. Естественно — никого.
Нет, все же я не того, не рехнулся. И отнюдь не в потусторонней обители. Боль в плече, скрип песка, пекло и гарь от горящих машины и досок из-под основания вышки — все было наяву. Все было перед глазами. Правда с памятью стало что-то неладное. Все странно в ней смешалось и спуталось.
Моя мать никогда врачом не была. Она учительница. Педагог начальных классов. И голос, кстати! Голос, кажется, ее. И, кажется, смеется она не так. Впрочем, я давно не видел ее смеющейся. Замотанная жизнью, нервная женщина. Все время под прессом проблем. Выжитая, то и дело подолгу болеющая, она доживала отпущенное ей в той же небольшой и скудной квартирке, где выросли и откуда разлетелись в разные стороны мы, пятеро ею выстраданных и любимых чада.