Нетерпение сердца. Мария Стюарт
Шрифт:
Правда, раздвижная дверь кремового цвета с изящным золотым орнаментом поначалу скрывает от меня место столь свежего в моей памяти происшествия, но уже спустя несколько минут из-за этой двери доносится шум отодвигаемых стульев, чьи-то приглушенные голоса и осторожные шаги, выдающие присутствие нескольких человек. В ожидании я рассматриваю гостиную: роскошная мебель в стиле Louis Seize [6] , справа и слева старинные гобелены, а в простенке между стеклянными дверьми, ведущими прямо в парк, старые картины с видами Canale grande [7] и Piazza San Marco [8] , которые, хотя я не знаток, кажутся мне очень ценными. Признаться, я не очень вникаю в достоинства этих сокровищ, так как продолжаю с напряженным вниманием прислушиваться к звукам в соседней комнате.
6
Людовика
7
Большого канала (ит.).
8
Площади Св. Марка (ит.).
Вот тихо звякнули тарелки, скрипнула дверь, а теперь, мне кажется, я даже различаю неравномерный стук костылей.
Затем чья-то невидимая рука раздвигает дверь, и ко мне выходит Илона.
– Как это мило, что вы пришли, господин лейтенант! – произносит она и сразу ведет меня в слишком хорошо знакомую комнату. В том же углу, в том же кресле и за тем же малахитовым столиком (зачем же они опять пригласили меня в эту комнату?) сидит больная; ее ноги укутаны пушистым белым меховым одеялом, очевидно, чтобы не напоминать мне о «том». Эдит приветствует меня из своего уголка дружелюбной улыбкой, несомненно, обдуманной. И все же эти первые минуты окрашены воспоминанием о роковой встрече; по тому, как Эдит несколько принужденно протягивает мне через стол руку, я сразу вижу, что и она думает о «том». Ни ей, ни мне не удается произнести первое слово.
К счастью, Илона поспешно нарушает гнетущее молчание.
– Что позволите предложить вам, господин лейтенант, чай или кофе?
– О, как вам угодно, – отвечаю я.
– Нет, что вы больше любите, господин лейтенант? Только, пожалуйста, без церемоний, прошу вас.
– Тогда кофе, если можно, – решаюсь я, с радостью отмечая про себя, что голос мой звучит почти твердо.
Своим деловым вопросом эта смуглая девушка чертовски ловко помогла преодолеть натянутость. Но как безжалостно с ее стороны тут же выйти из комнаты, чтобы отдать распоряжение слуге: ведь я остаюсь с глазу на глаз со своей жертвой, да, неприятное положение. Надо что-то сказать, `a tout prix [9] завязать разговор. Но в горле застрял комок, да и взгляд у меня, наверное, несколько смущенный, так как я не осмеливаюсь посмотреть в сторону кресла: не дай бог она подумает, что я гляжу на одеяло, прикрывающее ее больные ноги. К счастью, она владеет собой лучше меня и начинает разговор нервно-возбужденным тоном, который для меня пока еще внове:
9
Во что бы то ни стало (фр.).
– Но присядьте же, господин лейтенант. Подвиньте к себе кресло, вот это. И почему вы не снимете саблю? Ведь мы же не собираемся воевать… Положите ее… вон туда, на стол или на подоконник, все равно, куда хотите.
Я придвигаю кресло, пожалуй, чересчур старательно. Мне все еще никак не удается придать своему взгляду желательную непринужденность. Но Эдит энергично приходит мне на помощь.
– Я еще не поблагодарила вас за те прелестные цветы… они действительно прелестны, вы только посмотрите, как они хороши в вазе. И потом… потом я должна извиниться перед вами за мою глупую несдержанность… я вела себя просто ужасно… всю ночь не могла заснуть: так мне было стыдно. Ведь вы и не думали меня обидеть… откуда же вам было знать? И кроме того… – она вдруг отрывисто засмеялась, – кроме того, вы угадали мое самое сокровенное желание… ведь я нарочно села так, чтобы видеть танцующих, и, как раз когда вы подошли, мне больше всего на свете хотелось потанцевать… я просто без ума от танцев. Я могу часами смотреть, как другие танцуют, – смотреть так, что начинаю чувствовать каждое их движение… правда, правда. И тогда мне начинает казаться, что это танцую я сама, что это я легко и свободно кружусь в вальсе… Ведь прежде, ребенком, я хорошо танцевала и очень любила танцевать… и теперь мне часто снятся танцы. Да, как это ни глупо, но я танцую во сне, и… может быть, для папы и лучше, что у меня от… что со мной так случилось, иначе я бы наверняка убежала из дому и стала балериной… Это моя самая большая страсть. Я всегда думала: как это, должно быть, чудесно своими движениями, всем своим существом каждый вечер привлекать, волновать, покорять сотни людей… это, должно быть, великолепно!.. Кстати, чтоб вы знали, какая я сумасбродка, ведь я собираю фотографии великих балерин. У меня есть карточки их всех – Сагарэ, Павловой, Карсавиной, во всех ролях и позах. Подождите, я вам сейчас покажу их… они лежат в шкатулке… вон там у камина… в китайской шкатулке… – От нетерпения ее голос внезапно стал резким. – Да нет, не та, слева около книг… ну какой же вы неповоротливый!.. Да, вот эта! (Я наконец отыскал шкатулку и принес ее.) Та, что сверху, – самая моя любимая карточка: Павлова – умирающий лебедь… Ах, если б я только могла поехать, увидеть ее хоть разок, это был бы счастливейший день в моей жизни!
Задняя дверь, через которую вышла Илона, медленно открывается. Поспешно, словно застигнутая на месте преступления, Эдит захлопывает шкатулку, слышится резкий, сухой щелчок. Ее слова звучат как приказ:
– При них ни слова о том, что я вам говорила! Ни слова!
Человек, осторожно приоткрывший дверь, оказывается старым слугой с аккуратными седыми бакенбардами а-ля Франц-Иосиф; вслед за ним Илона вкатывает богато сервированный чайный столик. Налив кофе, она подсаживается к нам, и я сразу же начинаю чувствовать себя увереннее. Желанный повод для разговора дает большущая ангорская кошка, которая неслышно проскользнула сюда вместе со столиком и теперь доверчиво трется о мои ноги. Я восхищаюсь кошкой, потом начинаются расспросы: сколько времени я уже здесь и как мне живется в гарнизоне, не знаю ли я лейтенанта такого-то, часто ли бываю в Вене, – невольно завязывается обычная легкая беседа, в ходе которой незаметно тает первоначальная скованность. Постепенно я даже отваживаюсь искоса посматривать на девушек, они совершенно не похожи друг на друга: Илона – уже настоящая женщина, сформировавшаяся, цветущая, полная чувственной теплоты и здоровья; рядом с нею Эдит выглядит девочкой, в свои семнадцать-восемнадцать лет она кажется все еще незрелой. Удивительный контраст: с одной хотелось бы танцевать, целоваться, другую – побаловать, как больного ребенка, приласкать, защитить и прежде всего утешить. Ибо от всего ее существа исходит какое-то странное беспокойство. Ни на одно мгновение ее лицо не остается спокойным: она смотрит то вправо, то влево, то вдруг вся напрягается, то, словно в изнеможении, откидывается назад; так же нервозно она и разговаривает – всегда отрывисто, стаккато, без пауз. Быть может, думаю я, эта несдержанность и беспокойство как бы компенсируют вынужденную неподвижность ног или же ее жестам и речи придает порывистость постоянная легкая лихорадка. Но у меня мало времени для наблюдений. Своими быстрыми вопросами и живой, стремительной манерой разговора она полностью приковывает к себе внимание; неожиданно для себя я оказываюсь втянутым в интересную, увлекательную беседу.
Так проходит час, а быть может, и полтора. Вдруг из гостиной бесшумно появляется чья-то фигура, кто-то входит так осторожно, словно боится нам помешать. Это Кекешфальва.
– Сидите, сидите, пожалуйста, – останавливает он меня, видя, что я собираюсь встать, и, наклонившись, касается губами лба дочери. На нем все тот же черный сюртук с белой манишкой и старомодный галстук (я ни разу не видел его одетым иначе); пристальный взгляд за стеклами очков делает его похожим на врача. И действительно, он осторожно подсаживается к Эдит, будто врач к постели больного. Странно, с того момента, как он вошел, на нас словно повеяло грустью. Пытливые и нежные взгляды, которые он время от времени робко бросает на дочь, гасят и приглушают ритм нашей непринужденной болтовни. Вскоре Кекешфальва сам замечает наше смущение и делает попытку оживить разговор. Он тоже расспрашивает меня о службе, о ротмистре, о нашем прежнем полковнике, который перешел в военное министерство. Он обнаруживает поразительную осведомленность о всех перемещениях в нашем полку за многие годы, и не знаю почему, но мне кажется, что он с каким-то определенным намерением подчеркивает свое близкое знакомство со старшими офицерами.
Еще десять минут, думаю, и я скромно откланяюсь. Но тут снова кто-то тихо стучится в дверь; бесшумно, словно босиком, входит слуга и что-то шепчет Эдит на ухо. Она тотчас вспыхивает.
– Пусть подождет. Или нет, передайте ему, чтобы сегодня он оставил меня в покое. Пусть убирается, он мне не нужен.
Мы все смущены ее горячностью. Я поднимаюсь, досадуя, что засиделся. Но она прикрикивает на меня так же бесцеремонно, как и на слугу:
– Нет, останьтесь! Все это ерунда.
Собственно, ее повелительный тон свидетельствует о невоспитанности. Отец, видимо, тоже испытывает мучительную неловкость, он беспомощно и озабоченно увещевает ее:
– Но, Эдит…
И вот – то ли по испугу отца, то ли по моей растерянности – она вдруг сама чувствует, что не совладала с собой, и неожиданно обращается ко мне:
– Извините меня, но Йозеф действительно мог бы подождать и не врываться сюда. Ничего особенного, просто ежедневная пытка – массажист, который занимается со мной гимнастикой. Чистейшая ерунда – раз-два, раз-два, вверх, вниз, вверх – и в один прекрасный день я здорова. Новейшее открытие нашего дорогого доктора, а на самом деле ничего, кроме лишних мучений. Бесполезно, как и все остальное.
Она вызывающе смотрит на отца, точно обвиняя его. Старик смущенно (ему стыдно передо мной) наклоняется к ней.
– Но, дитя мое… ты действительно думаешь, что доктор Кондор…
Он тут же умолкает, потому что губы Эдит начинают дрожать, тонкие ноздри раздуваются. Точь-в-точь как тогда, вспоминается мне, и я уже опасаюсь нового приступа, но она, неожиданно покраснев, смиряется и произносит ворчливым тоном:
– Ну ладно, так и быть, пойду. Хотя все это ни к чему, совершенно ни к чему. Извините, господин лейтенант, надеюсь, что скоро увижу вас снова.
Я кланяюсь и собираюсь уходить. Но она уже опять передумала.
– Нет, побудьте с папой, пока я промарширую в другую комнату.
Слово «промарширую» она произносит резко и отрывисто, как угрозу. Потом она берет со стола маленький бронзовый колокольчик и звонит; лишь позднее я заметил, что в этом доме на всех столах были под рукой такие же колокольчики, чтобы она в любой момент могла кого-нибудь позвать. Колокольчик звенит резко и пронзительно. Тотчас же появляется слуга, который незаметно удалился во время ее вспышки.