Неторопливый рассвет
Шрифт:
Помедлив, я сказала то, что лежало на сердце:
– Мне кажется, что я только теперь узнаю ее по-настоящему. Раньше она пряталась за своей ролью, а может быть, и не хотела мне довериться.
Под рубашкой я угадывала его торс и, скользя взглядом по груди, довольно отчетливо представляла себе выпуклости его мускулов, его живота и бедер. Но я пыталась представить себе другое – теплоту его тела и нежность кожи. Мне хотелось погрузиться в мягкое тепло и успокаивающий сумрак этого тела. Я представляла себе его соски, пытаясь угадать, какого они цвета – светло-розовые или коричневые? Представляла, как касаюсь и осязаю их под твердыми и гладкими грудными мышцами.
– Это трудные моменты в жизни, не так ли?
Я слушала едва различимый шелест хлопьев, падающих на снег, и мне казалось, будто насекомые ползут по сухим листьям. Что-то почти неуловимое, и все же я отчетливо слышала это шуршание через закрытые окна. Ночной воздух был полон этого живого кружения.
Я представляла себе снег на крышах города, на виноградниках, на футбольных полях, на оживленных улицах, где он быстро покрывался черными пятнами, зато на улицах потише ложился толстым одеялом, поглощая все шумы и вынуждая машины еле ползти или вовсе не ехать. Я представляла, что весь город парализован и люди не выходят из дому, а если и выходят, то передвигаются черепашьим шагом. Снег окутывал все, сглаживал пейзаж, смягчал контрасты. Все были одинаково беззащитны перед тихим и непрерывным снегопадом, он по-матерински укрывал большие дома и маленькие, многоэтажные здания и кладбища, сады и поля. Он нес с собою тишину Великого Севера и воцарял ее повсюду, и над городом, и за его пределами. И города, деревни, дороги исчезали на лоне природы, становились крошечными и едва заметными под белым ковром.
Чуть позже Эрве вышел поиграть в бадминтон, оставив меня одну с больной. Она опять сидела очень прямо, опираясь на подушки. Дышала с трудом и жаловалась на ночную рубашку – давит. Я уже привыкла, что она говорит загадками. Она делилась со мной своими профессиональными заботами, хотя никогда в жизни не работала, разве что подсчитывала расходы и сопоставляла их со своей вдовьей рентой. Потом вдруг без перехода она снова заговорила о красивых картинках, которые боялась потерять. А когда я спросила, идет ли речь о ящике в подвале, она ответила, что вовсе нет, картины, о которых она говорит, здесь, перед ее глазами, стоит только их закрыть.
Помолчав, она добавила очень доверительно:
– Я подумала, что мне остался еще год жизни, и этот год я хочу порадоваться на эти красивые картинки, которые снова со мной.
Она не сомневалась в том, что ей самой решать, когда она умрет. Я смотрела на нее, на ее брови дугой, на карие глаза, устремленные не на меня, словно видевшие что-то за моей спиной. Я так привыкла верить ей и во всем повиноваться, что была счастлива при мысли, что мы еще столько времени будем вместе – по-настоящему вместе. Я поклялась себе, что останусь с ней так долго, как только смогу. Этот год, который я проведу с ней рядом, будет лучшим. Я видела нас с ней на этих разных картинах, которые она носила в себе. Среди них наверняка есть картина с домом и садом в импрессионистской манере. Туда будет очень легко войти, мне достаточно взять ее за руку, и мы ощутим тепло, услышим песню кузнечиков, вдохнем опьяняющий запах скошенной травы. Наверно, будет душно, как перед грозой, и откуда-то издалека донесутся обрывки сонаты Шопена в фортепьянном исполнении.
Я снова думала о том, что сказал мне Эрве о своем сиротстве. Наверно, поэтому меня так к нему тянуло. Этот надлом он носил в себе естественно и отстраненно. Не скрывал его и не выпячивал, просто жил с этой раной, как со старым шрамом, порой напоминавшим о себе, и меня это отношение как-то успокаивало. Он знал, что меня ждет, я это чувствовала, он сам это пережил, так почему же не переживу и я? До встречи с ним
Я ждала его, лежа на диване, укутавшись в красный клетчатый плед. Услышав, как открывается дверь, я вышла к нему в прихожую. От него пахло чистым снегом и холодом, как будто он долго ходил по улице.
– Хотите чаю, чтобы согреться?
Я достала чашки, ложки, пакетики с вербеновым чаем. Я знала эту кухню так же хорошо, как свою собственную, но с тех пор как Лейла, Эрве, другие сиделки сменяли здесь друг друга, она больше походила на лабораторию или больничную палату.
Мы сели за стол, это уже стало привычкой; лампа висела между нами. Я слышала его дыхание, легкое, ровное, так непохожее на прерывистые вздохи матери. Мне казалось, будто он окружен ореолом умиротворенной тишины. Все вокруг него было прибрано, аккуратно, доступно. Мне хотелось встать и положить голову ему на колени, чтобы он долго гладил мои волосы, и я сказала ему об этом.
Эрве удивленно поднял голову, потом посмотрел на свои руки, как будто читал написанный на них рецепт. Он, казалось, рассматривал мою просьбу с той же нейтральной серьезностью, как если бы речь шла о лекарстве и он не был уверен, пойдет ли оно мне на пользу.
– Идемте, вернемся в гостиную.
Последовав за ним, я еще испытывала страх и отчаяние, но потом, когда я лежала на диване, головой на его бедре, и чувствовала, как его рука ласково гладит мои волосы, меня отпустило, что-то во мне успокоилось, и, тихонько соскальзывая в сон, я успела подумать: наверно, вот так и умирают, совсем просто.
Назавтра снова были гости. Истопник, толстый краснолицый мужчина, зашел запросто, узнать, как она себя чувствует; он сел, пыхтя, в кресло, которое под ним хрустнуло. Ничто в этом доме не было создано для тяжелых людей. Истопник в своей синей спецовке посмотрел на мать с искренне сокрушенным видом и спросил, не холодно ли ей, – он может прибавить жарку. Но она отклонила его предложение грациозным жестом, каким королева отпустила бы своего подданного. Нет-нет, все в порядке, ей пока ничего не нужно. Позже зашла незнакомая мне соседка и с видом плакальщицы театрально спросила:
– Как вы себя чувствуете, соседушка?
И она ответила с насмешливой улыбкой:
– Очень плохо. Я отхожу в лучший мир.
Это столь литературное выражение в ее бедных устах прозвучало одновременно и трогательно. В этом было что-то от нее прежней, всплывшее в водоворотах болезни.
Соседка сочла себя обязанной запротестовать: нет, не может этого быть, ей явно лучше. Но мама осталась непреклонна: ей плохо, очень плохо, и у нее нет никаких шансов на выздоровление.
Соседка смотрела на нее с ужасом, как будто упоминание ее близкой смерти было несказанной грубостью. Истопник покачал головой и наконец решился взять мамину руку. Просияло солнце, в комнате стало так легко, что мне захотелось рассмеяться, и это было безнадежно.
Потом, позже она проснулась после дневного сна. Ей приснились два белых лебедя, которые пролетали в небе, медленно и неслышно взмахивая крыльями. От этого сна, говорила она, ей стало лучше, легче дышится. А потом она снова завела свой непрерывный и невнятный монолог, в котором лишь время от времени я разбирала какое-нибудь слово.
В эту ночь я попросила Эрве обнять меня. Он снова выслушал мою просьбу так, будто мне требовалась таблетка от головной боли или капли для носа. Для него имели значение только факты, и это успокаивало.