Неуемный бубен
Шрифт:
Проходящим по боковой аллее видна его серая жокейская шапочка с пуговкою да лопухатые заостренные кверху уши, беспокойно вздрагивающие всякий раз на шорох женского платья.
Не то в воскресенье, когда вечером на бульваре играет музыка. Музыка трогает Стратилатова до слез, от музыки он впадает в раж, минуты, кажется, не посидит спокойно, а если и присядет, то сейчас же встанет и пошел ходить. И что хочешь делай, хоть ножом режь, бегает взад и вперед. К мысли о чае: не пора ли чай пить? присоединяется пробужденное под музыку в его неугомонном сердце неугомонное желание, о котором он высказывается лишь в трогательные минуты дружеских излияний и которое ничем не выгубишь: найти среди гуляющих такую молодую хозяйственную девицу,
Когда сгущаются сумерки и зажигается, затейливо повешенная на проволоке между рестораном и эстрадою, знаменитая лампочка, бульвар оживает. Набираются шумно городские сорванцы и гуляки, и за крикливою сворою по следам ее входит что-то подозрительное и скандальное, и бульвар принимает ту вечернюю воскресную выправку, которая сулит мордобой и участок. Одобрения и неодобрения начинают высказываться так громко и беззастенчиво, что хоть караул кричи – тут кавалер какой-то бросил барышне на колени зажженную бумажку, и та завизжала, словно перерезали ей горло, там другой кавалер ущипнул незнакомую даму, и опять крик. Крики, хохот, смешки, шутки, шалости и дурачество.
Стратилатов втирается в самую толчею и, окруженный молодежью: писарями, канцеляристами и всякой мелочью, балагурит на свою излюбленную тему и, дойдя до крайности в неистовстве своем, ржет. Но и в неистовстве своем под разгонную отчаянную музыку осипших инструментов, под пьяные выкрики из ресторана, под обрывки визгливых куплетов надоедливых, повторяющихся и каких-то пропащих вроде тех, что поются у нас из году в год:
А это затмение было в кабаках,А это затмение было в кабаках, –среди всего этого пропащего затмения и искрою пробегающего тут и там самого безобразнейшего скандала Стратилатов и в черной толпе ищет среди гуляющих ту, которая полюбит его бескорыстно, выкликая ее и вышептывая.
– Я кавалер, – говорит про себя Стратилатов, когда в понедельник начинают в суде прохаживаться на счет какого-нибудь бульварного происшествия, – я не позволю себе, не бриторылый лоботряс, не мальчишка я, Забалуева сын, Забалуев.
Нагулявшись вдосталь на бульваре, к десяти возвращается Иван Семенович домой чай пить.
Стратилатов любит чаю попить, пьет его помногу, не спеша, крепкий, как чернила, с панским вареньем, а чаще с медом – с липовым протопоповских сотов отца Пахома. Если случится гость, он всегда рад гостю, предложит стакан, угостит, потолкует, покажет редкости и честь честью проводит до двери. Гости долго у Стратилатова не засиживались: напился чаю и ступай.
За самоваром, как выходить седьмому чайному поту, появляется музыка: Стратилатов на гитаре мастер, да и петь, хоть голос не ахти какой, худо не худо, поет с чувством, с толком и страстью.
Гляжу, как безумный, на черную шаль,И хладную душу терзает печаль... –поет Стратилатов, бренчит гитара.
С умилением слушает Агапевна.
– Что, хорошо?
– Хорошо, батюшка, уж так хорошо, страсть как.
– То-то.
Что он ходит за мной,Всюду ищет меняИ, встречаясь, глядитТак лукаво всегда?.. – [8]поет Иван Семенович, бренчит гитара.
Слушает Агапевна, пригорюнилась старая, слеза прошибла, плачет.
8
«Что
– Что, хорошо?
– Уж так хорошо, страсть как.
– То-то.
В будние дни пению уделяет Стратилатов малый срок – в будни дела, да и не время, зато в воскресенье уж сколько душе угодно и до прогулки и после прогулки – весь день, будто в радости, поет песни.
Наверстывается ли суббота, а в субботу, отстояв всенощную и не заходя домой, отправляется он на бульвар, с бульвара в Денисиху – в Денисихе такие дома беззакония – и, пробыв там час, другой, прямо ложится в постель, или еще по какой никому не ведомой причине, только в воскресенье после заутрени в Прокопьевском и поздней обедни в Зачатьевском пению конца нет. И если уж сравнить, то, не в обиду будь сказано, соловьем заправским, курским соловьем заливается Иван Семенович, и весь дом всехсвятского дьякона, словно лес по весне, оглашается пением. Беспрепятственно, как по указу, проникает песня за стенку к надзирателю и вьется ласточкою у всехсвятского алтаря над могильными крестами.
– Что, хорошо?
– Хорошо, батюшка, уж так хорошо, страсть как.
– То-то.
Кроме Агапевны, одно время непременным слушателем стратилатовских песнопений состоял некий художник из Петербурга, говоривший на пяти языках, как сам о себе славил.
Появился этот Шабалдаев, или, шут его знает, как его по-настоящему, нежданно-негаданно, и прямым путем с пристани к Стратилатову. Похвалил его редкости, удивился его познаниям и начитанности, вкусу и соображению и расположил таким образом. Похвалой и города берут. А кроме того, хоть и не обидел Бог художника, дал ему росту, но во всем прочем пренебрег – вид совсем не художественный, гунявый какой-то, жалкий, ну, пиджачишка, правда, франтоватый и воротнички и малиновый бархатный жилет, да все такое поистертое и поистрепанное, под мышкою портфель с картинами.
Русский человек жалостлив, разжалобился Иван Семенович. А тот лисицей. «Я, говорит, не постесню вас: сам лягу на лавочку, хвостик под лавочку, а портфель под печку». И оставил его ночевать. Ночь переночевал, а уж там, метлами гони, не уходит. Так и водворился.
А прожил неделю-другую, обжился, обтерпелся, оправился – брехун и хвастун, за милую душу обойдет и в дураки поставит, и такой плут – так и лезет в ухо, вот какой художник!
Иван Семенович на службу, а тот себе по городу шастать, будто картины писать, и хоть никогда кисти в руках не держал – в портфеле-то оказались одни картинки, вырезанные из «Нивы», а все-таки за художника его все принимали.
Народ у нас робкий и опасливый.
Стратилатов, однако, скоро раскусил своего сожителя и большое находил удовольствие выводить его на свежую воду, а кстати и поиздеваться. Хвастал, например, художник, будто на пяти языках говорить может, да похвальбой не города брать, – похвальба хлопушка, хлопнул и нет ничего, оказалось ведь ни уха ни рыла ни в чем не смыслит, кроме разве брехни своей дурацкой. Хоть и правда говорится, что брехнею свет пройдешь, а поставит ему Иван Семенович какой-нибудь вопрос по русской истории – в каком, мол, году Тушинский вор короновался или чтобы перечислить всех бывших на Руси скопцов митрополитов, – тот и начнет вилять, и сколько ни ссылается на какую-нибудь там княгиню Конкратову, у которой он будто бы принят как свой человек, да на свои знакомства со всякими петербургскими сановниками, художниками и писателями, припертый к стене, в конце-то концов прикусит язык. Гнать бы его тут в хвост и в голову вместе с его портфелем, но Иван Семенович не гнал, а держал при себе и большое находил удовольствие, затевая споры, выказать свое превосходство.