Неугасимый свет
Шрифт:
Я схватил со стола какой-то широкий нож (это, видно, был нож для разрезания книг) и замахнулся. Я сам себе был страшен в эту минуту.
Сёмка вытаращил глаза, разинул рот и вдруг дрожащей рукой показал на часы, которые лежали перед ним на столе и которые я из-за волнения не заметил.
Я подхватил их за цепочку и кинулся прочь.
— Куда ты? Вор! Жулик!.. — опомнился Сёмка. — Фроська, держи его!
Но я не слушал его. Я снова бежал по ковровым дорожкам и по всем комнатам. Вот и выход.
— Стой! — закричала
Но я с силой оттолкнул её и выбежал во двор. Со двора во въезд. Во въезде гайдамаков уже не было.
Я прибавил шагу и выбежал на улицу. Вон они вдали, идут…
Папа шёл, заложив руки за спину, как обречённый. Сколько раз я видел, как именно так вели людей на расстрел!
Я догнал гайдамаков и, задыхаясь, сказал:
— Вот вам!.. Вот часы!.. Вот… Папа, пойдём!..
— Погоди, погоди! — сказал низенький усатый гайдамак и взял часы. — Ну-кось, як они идут?
Он вытащил откуда-то из кармана другие часы, золотые, толстые, открыл их и сверил с Сёмкиными. Потом извлёк откуда-то ещё часы, маленькие, дамские, на браслетке… Все часы, видно, шли одинаково.
— Ну ладно! Бери себе своего батька! — добродушно сказал он, пряча все часы в один карман. — Твоё счастье!
Краска вернулась на папино лицо. Щёки и губы перестали быть зеленовато-белыми и снова порозовели. Рука его дрожала. Дрожали и губы, когда он меня поцеловал в голову.
Мы быстрым шагом пошли обратно. Я что-то говорил, о чём-то болтал. Папа — тоже. Мы оба говорили что-то бессвязное.
— Где… где ты их взял? — спрашивал папа.
— Неважно где… Отдам!.. Подумаешь!.. Неважно…
Вдруг на нас налетел Сёмка. Он, видно, пришёл в себя после моего налёта. Он был злой. Воротник на толстой шее был расстёгнут. Лицо было измазано повидлом.
— Ты что это сделал, жулик!.. Смотрите, ваш сын — жулик!.. — обратился он к папе. — Сейчас же отдай обратно! Слышишь, жулик, ворюга!..
— Часы твои у них, понятно! — сказал я и показал на идущих вдали гайдамаков. — Можешь пойти и забрать.
Сёмка оглянулся и начал:
— Ты что, шутишь! Да я тебя…
Папа перебил его:
— Тише, Сёмка, не шуми! Тише! Я тебе оплачу их полную стоимость. Ладно? Договорились?
— Полную? — переспросил Сёмка.
— Полную, полную! Не беспокойся. Я с твоим отцом договорюсь.
— Такие хорошие часы! — повторял Сёмка. — С цепочкой… Цепочка золотая, имейте в виду.
— Ладно, мы всё-всё будем иметь в виду… всё! — успокоил его папа.
Мы вернулись домой. Мама, увидев нас, разрыдалась. С ней началась истерика. Она то плакала, то смеялась и без конца обнимала папу и целовала его. Ей уже представлялось, как гайдамаки ставят его к стенке…
Ну, а потом началась выплата денег за часы. Часы были дорогие. Каждые две недели папа давал мне денег, и я относил их в белый флигель Сёмке. Сёмка пересчитывал их и говорил:
«Осталось
Но вот однажды после многих дней боёв Харьков был освобождён от гайдамаков. В город вошла Красная Армия.
Трудно передать нашу радость. Весь город радовался. Над домами развевались красные флаги. Папа ходил гордый, довольный, весёлый. А когда пришёл срок платить Сёмке за часы, он сказал:
— Хватит! Больше не плати ему. Кончилась их власть! Всё!
Вечером Сёмка встретил меня:
— Слушай, где деньги за часы?
— Деньги за часы? — переспросил я. — Кончились деньги за часы! Кончилась ваша власть, Сёмка! Всё! — сказал я и показал ему на красный флаг, который висел над нашим домом.
Сёмка посмотрел на флаг и ничего не сказал. Кажется, он что-то понял. О часах он больше не заикался. Но мальчики во дворе ещё долго дразнили его:
«Сёмка — который час! Вам точно или приблизительно?»
Он отмалчивался и грозил им кулаком. А я до сих пор не понимаю, откуда у меня, двенадцатилетнего мальца, нашлись силы отнять часы у такого толстого, здоровенного парня, каким был Сёмка — который час…
„ТУДА" И „ОБРАТНО"
Недавно я нашёл в своих бумагах старый железнодорожный билет «Мерефа — Харьков», «Туда — Обратно», с компостером: «Месяц VII, год 17-й». И сразу мне вспомнилось дождливое утро, бормотание потоков воды в жестяных желобах и свежий, пьяный запах намокшей листвы и досыта напившихся цветов.
Это было в семнадцатом году. Стало быть, мне шёл двенадцатый год. Кругом всё ломалось, рушилось, народ сбросил царя, шла борьба партий, классов, армий… А я в это время… влюбился.
Конечно, не будь книг, я бы ещё долго не знал «про эту самую любовь» и по-прежнему гонял бы футбол, играл бы в «чурки» и стрелял бы из рогаток по сытым харьковским «горобцам».
Но книги рассказали мне о любви, о женщинах — о гордой Анне Карениной, пылкой мадам Бовари, таинственной Катюше Масловой, трогательной Наташе Ростовой… Женщины казались мне тогда (да и сейчас, пожалуй, кажутся) существами особой, высшей породы, полуангелами, которые занимаются обыденными, скучными делами только потому, что жизнь заставляет их этим заниматься — готовить, стоять в очередях и всё прочее…
Влюбился я в девочку лет пятнадцати. Её звали Лилей. Её мать, мадам Гриценко, была хозяйкой большого ларька — пожалуй, даже не ларька, а магазина, который стоял на бойком месте, у самого входа на Благбаз.
Перед ларьком, словно древние сторожевые вышки, стояли две высокие башни. Они были построены из корзин. Внизу — корзины-сундуки, корзины-комоды, корзины-чемоданы. На них стояли корзины поменьше. На тех — ещё меньшие. А на самом верху красовались корзинки-сумочки, корзинки-баульчики — для бани, для завтраков и прочего.