Неуловимый монитор
Шрифт:
В тот же день боевой листок корабля призывал весь экипаж корабля брать пример с защитников Ханко и Севастополя…
«Сегодня, — писал в свой дневник комиссар, — мы принимали в партию комсомольцев Овидько и Личинкина. Отличные ребята, умелые, знающие специалисты, беззаветно преданные Родине люди… Я с радостью рекомендовал их в партию. С горячей речью выступил самый молодой партиец на корабле — младший лейтенант Гуцайт. Он рассказал, как безукоризненно выполняют они все его приказания, как бесстрашно забираются в самое логово врага и приносят ценные сведения… Овидько был очень смущен, не знал, куда
10
В светлую осеннюю ночь мы увидели далекое зарево. Это был Севастополь. О незабываемых подвигах его защитников мы до сих пор слышали только по радио, теперь нам предстояло познакомиться с этими замечательными людьми и стать плечом к плечу с ними у стен города-героя.
Командир, стоя рядом со мной, поеживался от холода и не отрываясь смотрел на медленно приближающийся берег.
— Горит, — сказал он с грустью… — А какой город был!
Вода фосфорилась, переливалась за кормой и под форштевнем монитора неестественным голубым светом. Плохо! Под прикрытием темноты было бы безопаснее войти в Севастопольскую бухту.
— Подлодка… справа! — воскликнул сигнальщик и почти без паузы: — Торпеда справа! Идет прямо на нас!..
Отвертывать с курса было поздно. Монитор — тихоходен. Светящийся след торпеды приближался неумолимо. Липкий пот выступил на лбу, горячими струйками побежал по спине. Почему-то я снял очки и съежился, ожидая удара, грохота, взрыва…
— Торпеда уходит влево! — услышал я прежде, чем смог сообразить в чем дело.
— Не рассчитали! — облегченно вздохнул рядом со мной Харченко.
Торпеда прошла под нами, не задев плоского дна монитора и ушла в море. Любой корабль на месте нашего «Железнякова» взлетел бы на воздух.
Почему подводные пираты не всплыли, не вступили в бой с нами, почему не выпустили вторую торпеду? Не знаю. Возможно, они были суеверны. Ведь в перископ-то было хорошо видно, что торпеда нас пронзила насквозь и пошла дальше, оставляя за собой светящийся след…
Через час мы оставили слева черные стены Константиновского равелина и ошвартовались в узкой Южной бухте.
— Пойдем, Травкин, в город, — предложил мне Харченко, когда «Железняков» ошвартовался у причала.
Мы вошли в лес черных дымящихся улиц. Алексей Емельянович растерянно смотрел по сторонам. Не таким был его Севастополь! Где же белые, кажущиеся воздушными, дома из инкерманского камня? Где веселый Приморский бульвар — гордость местных старожилов? Повсюду снарядные воронки, комья вывернутой, обожженной земли, истерзанные деревья… Памятники — разрушены. Севастопольская святыня — белокаменный Владимирский собор-усыпальница славных героев русского флота Нахимова, Корнилова, Истомина печально возвышается над развалинами города. Стены собора зияют пробоинами, от золотого купола остались лишь обгорелые балки.
Как мы узнали от офицера, знакомого Алексея Емельяновича, встретившегося
Так началась война в Севастополе. Теперь враг бомбил его с воздуха непрестанно… Враг подходил к столице Черноморского флота с суши, обложил ее с моря…
И все же — жизнь продолжалась. От бомбежек люди уходили под землю. Под землю спрятались заводы и мастерские, школы и госпитали… Ребята учились под землей, в глубоких штольнях хирурги делали операции раненым. А рядом матросы, спустившиеся под землю на короткий отдых, слушали концерт актеров флотского театра. Севастополь жил, боролся, страдал. В ритме его жизни слышалась не агония обреченного на гибель, а гордая бессмертная песнь отваге, мужеству и любви к самому дорогому, чем может обладать человек, — к Родине.
Харченко изумлялся. Он то и дело тормошил меня, обращая внимание то на одно, то на другое, особенно поразившее его.
— Ты гляди, гляди, Травкин, — сжимал он мой локоть. — Лучше гляди вокруг. Такое человеку раз в жизни суждено видеть. Запоминай на те дни, когда счет Гитлеру и его прохвостам предъявлять будем. На лица людей смотри. Они — лучший барометр. В них, что в зеркале, видны и думы и настроение.
Лица севастопольцев поражали больше всего: больше страшной картины разрушения, окружавшей нас, больше рассказов о героических подвигах этих людей. Мы не видели, совсем не видели растерянных, унылых, искаженных страхом лиц. Вокруг нас ходили, разговаривали, шутили или бранились угрюмые или смешливые люди в пропыленной одежде, от которой пахло дымом и потом. На их лицах, обожженных ветром и огнем пожаров, прочно улеглась усталость. Но безразличных мы не видели. В этом городе не было безразличных людей! Их глаза, обведенные на годы въевшимися в кожу синими кругами, горели неугасимым задором.
Те дни были тревожными, хлопотливыми. Времени на отдых не было. Люди почернели и едва не падали с ног от усталости.. Записи в дневнике, которые мне удавалось изредка делать, были короткими и обрывочными.
…Камыш-Бурун…
Стервятники с крестами на крыльях стали нашими постоянными спутниками. Сейчас сходил на берег. Два моряка оживленно беседовали возле машины. Пронзительный свист. «Ложись!» Один побежал от машины, другой — залег. Взрыв. Самолеты ушли. Лежавший у машины встал, отряхнулся, подошел к другу. Тот был мертв…
«Странно, почему ничего не сообщают по радио о Москве», — говорит Ильинов. — «Как-то там мой Можайск?..»
…На берег высажен наблюдательный пункт. Совсем недалеко артиллерийские выстрелы и разрывы. Завод взорван. На электростанции все агрегаты выведены из строя. Железнодорожные вагоны сброшены под откос в море. Получили радио: «Приготовиться к стрельбе, враг близко». Вскоре поступила команда: «Огонь!». Били по фашистам, продвигавшимся к поселку. Вокруг нас стали густо рваться мины; мы отошли…