Невероятные похождения Алексиса Зорбаса (Я, грек Зорба) (др. перевод)
Шрифт:
Nikos Kazantzakis
µ
Copyright © 1952 by Simon & Schuster Inc.
Copyright renewed © 1982 by Simon & Schuster Inc.
Copyright © Patroclos Stavrou
All rights reserved
Издательство АЗБУКА®
Предисловие
Много раз возникало у меня желание написать о невероятных похождениях Алексиса Зорбаса – старого рабочего, которого я очень любил.
Самыми большими благодетелями в жизни моей были сны и путешествия, что же касается людей, живых и умерших, то в жизненной борьбе помогли мне только совсем немногие. Из тех, кто оставил особенно заметный след в душе моей, я, возможно, назвал бы прежде всего Гомера, Будду, Ницше, Бергсона и Зорбаса. Гомер был для меня безмятежным, исполненным света оком, которое, словно солнечный диск, освещает все своим
Если бы мне пришлось выбирать духовного наставника в жизни – некоего гуру, как говорят индийцы, или старца, как говорят монахи на Афоне, я, конечно же, выбрал бы Зорбаса.
Потому что у него было как раз то, что нужно для спасения бумагомарателю. Был первозданный взгляд, схожий со стрелой, бьющей добычу с высоты. Была созидательная, каждый день поутру обновляющаяся наивность, позволявшая видеть все неизменно впервые, давая девственную чистоту повседневным вечным стихиям – воздуху, морю, огню, женщине, хлебу. Были уверенность руки, свежесть чувства, мужество обманывать собственную душу. Наконец, был святой смех, звонко брызжущий из глубокого источника, более глубокого, чем нутро человеческое, который спасительно бил в критические минуты из старческой груди Зорбаса, бил, способный ниспровергнуть – и ниспровергавший! – все заграждения – мораль, религию, родину, которые возвел вокруг себя злополучный испуганный человек, чтобы, спотыкаясь, влачить свою жалкую жизнь.
Когда я думаю о том, какой пищей питали меня столько лет книги и учителя, насыщая мою изголодавшуюся душу, и каким львиным мозгом накормил меня всего за несколько месяцев Зорбас, гнев и печаль овладевают мною. В силу некоей случайности, жизнь моя оказалась загублена. Я слишком поздно встретился с этим «старцем», когда то, что еще могло быть спасено во мне, было уже незначительно. Великого поворота, полной фронтальной перемены, «сожжения» и «обновления» не произошло – было слишком поздно. Так вот, вместо того чтобы стать высоким, направляющим образцом моей жизни, Зорбас, к сожалению, оказался низведен до литературного сюжета, ради которого я измарал еще некоторое количество бумаги.
Эта печальная привилегия делать из жизни искусство для многих плотоядных душ оказывается гибельной. Ибо таким образом, найдя себе выход, могучая страсть вырывается из груди, и душе становится легче: она уже не тяготится и не испытывает потребности схватиться грудь на грудь, очутившись между жизнью и действием, но испытывает радость, видя, как ее могучая страсть извивается и растворяется в воздухе, словно кольца дыма.
Душа испытывает не только радость, но и гордость, полагая, что свершила великое деяние, якобы претворяя преходящий миг, единственный и ничем не заменимый, обладающий плотью и кровью в беспредельном времени, в миг вечный. Так вот, состоящий из плоти и кости Зорбас был низведен моими руками до бумаги и чернил. Я вовсе не желал того и даже более – желал совсем противоположного, но внутри меня начал выкристаллизовываться миф о Зорбасе. Внутри меня начал совершаться чудодейственный труд: поначалу это было некое музыкальное смятение, лихорадочное наслаждение и недовольство, словно в кровь мою попало инородное тело и организм пытался совладать с ним – ассимилировать и поглотить его. Вокруг этого ядра стали стремительно круговращаться слова, обволакивая его и питая, словно эмбрион. Смутные воспоминания укреплялись, поднимались погрузившиеся на дно радости и горести, жизнь перемещалась в более легкие воздушные сферы, Зорбас становился сказкой.
Я еще не знал, какую форму придать этой сказке о Зорбасе – романа, песни, запутанного фантастического повествования «Тысячи и одной ночи» – или же сжато и сухо передать те беседы, которые он вел со мною на побережье Крита, где мы прожили шесть месяцев, роя землю якобы в поисках лигнита. Оба мы прекрасно знали, что эта практическая цель была поставлена нами только для того, чтобы пустить людям пыль в глаза: каждый день мы с нетерпением ждали заката солнца, когда рабочие уйдут отдыхать, а мы вдвоем устроимся на песке, чтобы есть вкусную сельскую еду, пить терпкое критское вино и беседовать.
Я говорил мало, да и что может сказать «интеллектуал» Дракону? [1] Я слушал рассказы Зорбаса о его селе на склонах Олимпа, о снегах, волках и комитадзисах [2] , о святой Софии, лигните, магнезите, женщинах, Боге, родине и смерти, и вдруг, когда ему становилось уже тесно в словах, Зорбас вскакивал и пускался в пляс на крупной прибрежной гальке.
Крепкий, стройный, костлявый, с неизменно поднятой высоко головой, с совсем круглыми, как у птицы, глазами, он плясал, взвизгивая и ударяя своими загрубевшими стопами о берег, так что морские брызги летели мне в лицо.
1
Дракон, т. е. добрый змей, – восходящий к античности образ греческого фольклора, хранитель домашнего очага. (Здесь и далее примечания переводчика.)
2
Комитадзис («комитетчик») – участник или сторонник «комитетов», движения за освобождение народов исторической области Македонии из-под власти Турции конца XIX – начала XX века. При этом существовало два «комитета» – Внутримакедонская революционная организация (с 1893 г.), выступавшая за улучшение положения всех жителей «Европейской Турции без различия пола, национальности, религии и убеждений», и болгарская националистическая внешнемакедонская революционная организация (с 1895 г.), боровшаяся за включение Македонии в состав Болгарии. Греческие и болгарские комитадзисы вели между собой вооруженную борьбу и зачастую прибегали к методам массового национального террора по отношению к мирному населению.
Если бы я послушался его слов – не слов, а крика! – жизнь моя обрела бы ценность. Я пережил бы кровью, плотью и костью то, о чем в дурмане рассуждаю теперь, царапая пером бумагу. Но я не отважился. Я смотрел, как Зорбас, издавая ржание, танцует среди ночи, призывая меня тоже вырваться из своего удобного панциря благоразумия и привычки и отправиться вместе с ним в Великое Путешествие без возврата. Но я только зябко вздрагивал и оставался на месте.
В жизни мне много раз пришлось испытывать стыд, когда я ловил собственную душу на мысли, что она не смеет сделать то, к чему призывало величайшее сумасбродство, которое и есть сущность жизни. Но никогда и ни перед кем мне не было стыдно за душу мою так, как перед Зорбасом.
Однажды утром, на рассвете, мы расстались. Я снова отправился на чужбину, неисцелимо больной фаустовской болезнью познания, а он отправился на север и обосновался в Сербии, на горе неподалеку от Скопье, где якобы обнаружил богатую жилу магнезита, окрутил нескольких толстосумов, купил инструмент, нанял рабочих и снова принялся рыть галереи. Он взрывал скалы, прокладывал дороги, провел воду, построил дом, женился, старый здоровяк, на веселой красавице-вдове Любе и прижил с ней ребенка.
Однажды, находясь в Берлине, я получил телеграмму: «Изыскал камень зеленый распрекрасный. Прибудь незамедлительно. Зорбас».
Это было во время страшного голода в Германии. Марка упала настолько, что ради ничтожной покупки нужно было тащить целый мешок с миллионами, а поев в ресторане, открывали разбухший от банкнот саквояж и вываливали его содержимое прямо на стол. А затем наступил день, когда почтовая марка стоила десять миллиардов.
Голод, холод, вытершиеся пиджаки, растоптанная обувь, ставшие желтыми некогда румяные немецкие щеки. Когда дул зимний ветер, люди падали на улицах, словно листья. Младенцам давали жевать кусок резины, обманывая их таким образом, чтобы те не плакали. Полиция патрулировала мосты через реку, чтобы ночью матери со своими младенцами не бросались оттуда, ища избавления в воде.
Была зима, шел снег. В соседней комнате немецкий профессор-китаист, пытаясь согреться, брал длинную кисть и пытался написать какую-нибудь старинную китайскую песню или какое-нибудь изречение Конфуция сложным дальневосточным способом – так, чтобы кончик кисти, поднятый вверх локоть и сердце мудреца образовывали треугольник.
– Через несколько минут пот уже струится у меня из-под мышек и становится теплее, – радостно говорил профессор.
В такие вот жуткие дни и получил я телеграмму Зорбаса. Вначале я разозлился. Мир гибнет, жизнь, честь и душа человеческие в опасности, а тут – на тебе! – телеграмма, зовущая за тысячи миль взглянуть на распрекрасный зеленый камень! «Будь проклята красота, потому что она бессердечна и никакого дела нет ей до страдания человеческого!» – сказал я.