Невероятные похождения Алексиса Зорбаса (Я, грек Зорба) (др. перевод)
Шрифт:
– Клянусь верой, он словно понимает, какой кусок его тела мы едим! – снова сказал почтенный Анагностис, уже слегка повеселев от вина.
А мы спокойно, словно каннибалы, лакомились с удовольствием отменной закуской, попивали темное вино и поглядывали сквозь серебристые ветви маслины на море, ставшее теперь, в лучах заката, розовым.
Когда уже вечером мы возвращались от сельского старосты, Зорбас тоже пришел в настроение. Ему захотелось поболтать, и он пустился в рассуждения:
– О чем мы говорили на днях? Просвещать, так сказать, народ, открывать ему, так сказать, глаза! Пожалуйста, открой глаза дядюшке Анагностису! Видел, как жена стоит
Зорбас на минуту умолк и задумчиво почесал себе голову.
– Разве что, – произнес он наконец, – разве что…
– Что же? Ну-ка, послушаем!
– Разве что, когда они откроют глаза, ты сможешь показать им какой-нибудь лучший мир… Сможешь?
Я не знал. Я знал хорошо, чту будет разрушено, но чту будет построено на месте разрушенного, не знал. «Никто не может знать этого наверняка, – думалось мне. – Старое можно пощупать, оно осязаемо, мы им живем, ежеминутно борясь с ним, оно существует. Будущее еще не рождено, неосязаемо, текуче, сотворено из той же материи, что и сны. Оно – облако: стоит подуть сильному ветру – любви, фантазии, случаю, Богу, – и оно тут же рассеивается, сгущается, меняет свой вид… Только самый великий из пророков может бросить людям призыв, и чем неопределеннее этот призыв, тем больше он пророк.
Зорбас насмешливо смотрел на меня. Я разозлился и упрямо сказал:
– Смогу.
– Сможешь? Ну-ка, послушаем!
– Тебе я сказать не могу: ты не поймешь.
– Ну, тогда не сможешь! – сказал Зорбас, тряхнув головой. – Не думай, что я белены объелся, хозяин. Тебя обманули. Я хоть и необразованный, как дядюшка Анагностис, но не настолько глуп, нет! Если я не пойму, неужто поймет этот простофиля и госпожа корова, его сожительница, а вместе с ними – все Анагностисы и все Анезины во всем мире? Стало быть, они только новый мрак и увидят? Оставь уж лучше их при старом, к которому они привычны. До сих пор все у них гладко получается, разве ты не видишь? Знай себе поживают да добра наживают, плодятся, внуков на свет производят, Бог их делает хромыми да кривыми, а они знай вопят: «Слава тебе, Боже!» К собственному ничтожеству они хорошо приспособились. Оставь их лучше и молчи.
Я молчал. Мы проходили мимо сада вдовы. Зорбас задержался было, вздохнул, но не сказал ни слова. Где-то далеко прошел дождь, и в воздухе запахло свежестью и землей. Показались первые звезды. Нежно засиял молодой бледно-зеленый месяц. Небо наполнилось негою.
«Этот человек никогда не ходил в школу, поэтому и разум у него не испортился, – подумал я. – Он много чего повидал, сделал и перенес, стал мыслить широко и стал чувствовать широко, не утратив при этом первозданной добродетели. Все сложные и неразрешимые для нас вопросы он решает одним ударом меча, как и подобает земляку Александра Великого. Упасть ему трудно, потому что он целиком – и ногами, и головой – опирается о землю. Африканские дикари почитают змею, которая всем телом льнет к земле и потому ведает тайны ее. Тайны эти она чувствует и животом, и хвостом, и половыми органами, и головой. Она прикасается, принюхивается, становится одним целым с матерью. Так и Зорбас. А мы, мудрствующие, – глупые пташки воздушные».
Звезд на небе становилось все больше, и были они дикие, неприступные, суровые, чуждые какой бы то ни было жалости к людям.
Мы больше не говорили, а только со страхом взирали на небо, видя, как звезды все возрастают в числе, полыхая пожаром.
Мы подошли к бараку. Есть мне не хотелось, и я присел на скале у моря. Зорбас развел огонь, направился было ко мне, но передумал, устроился на своей постели и уснул.
Море стало густым и неподвижным. И земля тоже молчала, замирая под суровым звездным сиянием. Ни собачьего лая, ни крика ночной птицы – всюду глубокая тишина. Тишина коварная, опасная, сотворенная из тысяч воплей, столь далеких или пребывающих внутри нас столь глубоко, что их перестали слышать. Было слышно только стук крови в висках и удары жил на шее.
«Мелодия тигрицы!» – подумал я с ужасом.
В Индии с наступлением ночи заводят очень медленный, печальный и монотонный напев – тихую свирепую песню, напоминающую далекое рычание хищного зверя, – мелодию тигрицы. И сердце человеческое переполняет невыразимый ужас.
Когда я подумал о грозной мелодии, чувства стали мало-помалу переполнять грудь мою: пробуждался слух, тишина перевоплощалась в крик, и трепетала душа, тоже сотворенная той же мелодией, взволнованно выходя из тела, чтобы слушать.
Я нагнулся, зачерпнул из моря пригоршню воды и освежился, смочив лоб и виски. Внутри меня раздавались вопли – устрашающие, сдавленные, нетерпеливые. Внутри меня пребывала рычащая тигрица. И тут я вдруг ясно услышал голос: «Будда! Будда!» – и вскочил.
Я быстро шел по берегу моря, словно пытаясь убежать. Иногда, когда я остаюсь ночью в одиночестве и вокруг стоит глубокая тишина, я слышу его голос: поначалу он звучит печально и умоляюще, словно причитание, но затем мало-помалу становится суровее, бранит и приказывает. Он стучит мне в грудь, словно младенец, которому пришло время родиться.
Была полночь. На небе собрались черные облака, крупные капли упали мне на руки. Но мысли мои были далеко: я погрузился в огненную стихию, вокруг моего чела бушевали языки пламени.
«Пришел час, – подумал я с содроганием. – Буддистское колесо закружило меня, пришел час освободиться от пребывающего внутри меня Божественного бремени».
Я поспешно возвратился в барак, зажег светильник. Свет упал Зорбасу на лицо, и ресницы его вздрогнули. Он открыл глаза и увидел, что я сижу, склонившись над бумагой, и пишу. Зорбас что-то проворчал, но я не расслышал. Тогда он решительно повернулся к стене и снова погрузился в сон.
Я писал быстро, без передышки. Я спешил. «Будда» пребывал во мне, готовый полностью. Я видел, как он разворачивался из глубин моего тела, словно некая голубая лента, исписанная письменами. Разворачивался стремительно, а рука моя спешила, чтобы угнаться за ним. Я писал и писал. Все стало легко и очень просто: я не писал, а записывал. Все проходило передо мной, сотворенное из сострадания, отречения и воздуха: дворец Будды, женщины в гареме, золотая колесница, три грозные встречи – со стариком, с больным, с мертвым, уход, отшельничество, избавление, провозглашение спасения. Земля покрывалась желтыми цветами, нищие и цари одевались в желтые рясы, камень, дерево и плоть утрачивали собственную тяжесть. Души становились воздухом, становились духом, дух рассеивался. Пальцы мои устали, но останавливаться я не желал, не мог: видение проходило быстро, удалялось, нужно было успеть.