Невероятные случаи
Шрифт:
Подобревший после еды и кофе, Альберт залез в рюкзак и вытащил оттуда банку нюхательного табака. Парень взвизгнул, а хозяин молча уставился на нее. Может быть, ему было обидно, что та, другая такая же банка досталась не ему. А первое лицо здесь он. И разве не он притащил на себе это живое чудо?
Альберт вынул из заднего кармана футляр, щелкнул кнопкой, вытащил нож, ковырнул им крышку банки. Снова не торопясь вложил нож в футляр – за ним наблюдали. Альберт обычными размеренными движениями закрыл крышку футляра, щелкнул кнопкой, положил нож в тот же карман. Снова
Отодвинул пальцем крышку в банке, взял щепоточку табака, поднес к одной ноздре, нюхнул и откинул голову, вдыхая с удовольствием. Взял еще щепоточку, поднес к другой ноздре, и его лицо изобразило покой.
Старый саскватч повернулся к нему всем телом и смотрел по-собачьи, будто выжидая милостивую кость. Альберт, держа в руке банку, протянул и ему: мол, примите, сударь, шепотку. Угощайтесь!
Он ожидал, что и тот возьмет пальцами вежливую порцию, – мы мерим на свой аршин все и всегда. Но пальцы саскватча не умели складываться щепоткой. Он с нетерпеливой жадностью протянул руку, с силой выхватил банку, сцапал ее – долгожданную награду за свое подвижничество.
Это он, не кто другой, как он, идя наперекор своему роду, совершил.беспрецедентное: добыл сверхъестественного зверя.
Но, увы: кто слишком оторвался от своего племени, ушел недозволенно далеко и дерзнул шагнуть в незнаемое – напрасно ждет награды. Его награды – удары в грудь. От непонятного, неузнанного. Первый пинок – ему! С той, чужой стороны. А из своей среды, от ближних – еще пинок. Зачем делаешь недозволенное?
Поскорее, пока человек не передумал, саскватч опрокинул банку, высыпал себе в рот все содержимое. Проглотил единым духом. Вылизал банку изнутри, как он это делал с банкой из-под свиной тушенки, сгущенного молока, консервированных овощей.
Альберт насторожился. Дотронулся до лежащего на земле ружья. Что будет?
Через некоторое время саскватч вытаращил глаза, уставился в одну точку. В глазах застыло мучение, вот он – твой кубок победы, саскватч большой.
Он схватился за голову, сунул ее между колен и начал кататься по земле. Боль в -животе только усилилась. Он завизжал как поросенок. Совсем как поросенок – визгливо, пронзительно.
Альберт вскочил с ружьем в руке. Если он бросится на него, то придется стрелять. Но саскватч в своем страдании гостя не обвинил. Он, визжа и держась руками за живот, сутулый, скрюченный, подбежал к ручью, упал головой в воду и стал жадно пить.
«Сейчас», – подумал Альберт и начал быстро бросать свои пожитки в спальный мешок. Не оставлял ничего, ни спичек, ни съестного, быстро подбирал с земли все-все. Парень очнулся от оцепенения, вскочил и мгновенно исчез – побежал за подмогой?
Альберт быстро уходил, вернее, убегал вдоль ручья в то место, где вода выбивалась из расщелины в скале. Пролезет? Не пролезет? Должен проползти…
Внезапно саскватчиха загородила ему путь; ее глаза свирепо горели. Альберт побыстрей вскинул ружье повыше, сколько позволила рука, занятая спальным мешком, нажал спусковой крючок.
Грохотом выстрелаее: как сдунуло. Больше его т преследовали.
Он полз изо всех
В мокрых ботинках хлюпала вода, пропитавшаяся) j влагой одежда холодила тело. Судорожно сжатой рукой он тянул за собой спальник. Скорее – дальше, дальше! Шел до вечера, все тише и тише, потом еле волочил ноги. Дрожащей рукой пытался разжечь костер – не смог: спички отсырели.
Ночь прошла ужасно – в холодном мокром мешке ^ не заснешь. К утру понял: заболел. Голова горела, но'1 ги не хотели двигаться. Он опирался на ружье, как на костыль, и шел, шел. Вдали виднелся лес, и он шел туда, плохо соображая – зачем? А может быть, уже слышал, неосознанно слышал звук, на который шел. Все силы на то, чтоб идти, идти. Но что это за звук? Почему он тянет к себе?
Знакомое что-то, туда, туда. Не сразу он понял, что это визжит лесопилка.
Лесорубы долго смотрели на него, когда он, шатаясь, дошел до них и прислонился к стволу дерева. Голова Альберта сильно болела от жара, но мыслила холодно и трезво.
С трудом разлепил запекшиеся губы и сказал частипу правды:
– Я пытался искать золото. Заблудился. Заболел. Умолчал о главном и сказал лишь частицу правды: Рассудил в согласии с пословицей: на всю правду, чтс» на солнышко, во все глаза не взглянешь. Понимал: не то время, чтобы правду сказать, не поверят ему – всякoe семя знает свое время. Полвека молчал и объявился, когда слово его стало весомо: его история в книгах записана, по белу свету колоколами зазвенела. Опять согласно старой пословице: тогда пляши, когда играют. Очевидно, такую философию исповедовал Остмен уже в те, молодые его годы. Полвека спустя он это.подтвердит перед журналистом Джоном Грином и дотошным искателем Рене Дахинденом.
Сколько ему сейчас – восемьдесят? Но не хочется сказать – старик. Немолодой, да, конечно, немолодой, но молодцеватый джентльмен в клетчатом кепи набекрень сидит, покачиваясь, в плетеном кресле-качалке и с удовольствием попыхивает трубкой. Вот он выбил трубку о подлокотник, и Рене машинально проследил, как ветер понес табачную пыль на подстриженный газон, усыпанный лепестками роз.
– Мол, так и так, заблудился и заболел. Они меня приютили, помогли.
– А почему вы тогда же не рассказали все то, что говорите сейчас?
– Э, парень, не кажи псу… гм, задницу всю! Насколько оголишься, настолько тебя и покусают. В малуюто правду, понятную, поверят охотно. Посочувствуют, на помощь придут. А за всю голую… Ну, явись я оборванный, больной да в горячечном бреду и скажи, что меня украл горный дух из индейской легенды, ха! Ну, оголись я до самой истины, куда бы я попал? – Куда?
– В психушку! Прослыви я с самого начала чокнутым, смог бы я разбогатеть? Сделали бы меня бригадиром? Женился бы я на дочке босса? Вошел бы к нему в долю? Был бы этот коттеджик моим? Прослыви я чокнутым? Не-е, я не дурак. – И сколько же лет ты молчал?