Невеста для варвара
Шрифт:
— Государыне императрице преподнесу. Ее величеству приятно будет. А то она зело гневилась, отписку прочитав. Воеводе же на словах передай: пускай сыск учинит, где юга-гиры золото добывают. И мне донесет с глазу на глаз.
— Передам, ваше благородие… Что не передать-то?
— Ну, ступай пока…
Казак слегка плечи развернул, глянул на кисет с сожалением великим и говорит:
— Коль золото отнял, то дай что взамен. Пожалуй что-нибудь.
Подобной наглости светлейший не ожидал, однако даже не возмутился, ибо уже был яростью переполнен.
— А что получить желаешь? — спросил. Тот и вовсе воспрял.
— У нас на Лене, ваше благородие, женок нету, — пожаловался. — А инородки
— А что, прежде посылали казакам женок гулящих?
— Как не посылали? Царский указ на то был!
— Не слыхал я про сей указ.
— Дак где тебе слышать-то, коль сам из конюхов вышел?
Меншиков чуть не задохнулся и отвернулся, дабы виду не показать. Не так-то глуп и прост был сей мужик оказа-ченный и заведомо знал, перед кем ответ держит…
— Ну, раз прежние цари посылали, и мы пошлем, — однако же с достоинством вымолвил он. — Добро, будут вам женки. Ну, уж ступай с богом да обожди меня в сенях. Я еще одну отписку подготовлю и с тобой на Енисей отправлю. Да гляди, не отлучайся никуда. Не то опять ограбят.
Нарочный ушел вдохновленным, а у светлейшего невыметанная ярость внезапно вылилась горькими слезами. Он плакал не сдерживаясь, навзрыд, как плакал в детстве и отрочестве, когда был нещадно порот отцом, коего ненавидел люто, однако и словом не смел перечить, а тем паче даже всхлипнуть в его присутствии. И тогда ярость супротив него сгущалась настолько, что становилась тяжкой, каменно-гнетущей и жгла загрудину палящим огнем, покуда он не забивался куда-нито в сенник либо конские ясли, навозную яму или лопухи за поскотиной, и там всецело предавался рыданиям.
Будучи под плетью, чересседельником либо супонью, со спущенными портками, он придумывал месть своему родителю и верил, что непременно убьет его, зарежет сонного или когда тот пьян до бесчувствия. Однако безудержные отроческие слезы размывали веру сию, и наплакавшись, он забывал о страшных мыслях своих вплоть до следующей порки.
И не только от отца плакал; государь Петр Алексеевич еще в Потешном полку всячески насмехался над ним и, бывало, колотил самолично и остервенело, а рука у него была тяжелая и не разбирала, что в ней — чем подвернется, тем и бил. Однажды мушкетным прикладом по спине саданул так, что Алексашка седьмицу пластом лежал, и до сей поры болело, особенно к непогоде. Зато юный царь произвел его в офицеры, наградил турецкой саблей с каменьями на эфесе и подкармливал тем, что сам ел.
И супротив царя Меншиков месть вынашивал, да только тайную и мимолетную, ибо знал: поплачет вволю, так и забудется.
Ныне же, плача от хорунжего, он чуял, что слез уже не хватает, дабы вымыть ярость из сердца, или не так солоны они были, как в отрочестве, и худо разъедали обиду. И даже когда, отплескавшись, унялись рыдания сами собой и светлейший отер лицо обратной стороною парика да припудрил красные подглазья, все одно подумал, дескать, след непременно наказать этого оказаченного мужика, и если не зарезать, не умучить под пытками, то женок на Лену не посылать, даже самых гулящих, самых убогих.
И месть сия, пожалуй, будет весомее, нежели все иное.
А Брюс, заполучив
И ежели крепость пала, значит, чувонский владыка либо пленен, либо погиб…
Но ни о какой войне в сибирских пределах, ни о малой, ни о большой, никто слыхом не слыхивал! Ни при дворе, где граф бывал редко, ни в Сенате, ни в иных местах, где появляются люди сведущие.
Или молва еще не долетела?
Граф у себя в кабинете большой чертеж-карту повесил и, делая рассчеты, всякий день отмечал, где ныне находится Головин с посольством и невестой для югагир-ского князя. Выходило, что к Покрову, ежели ничего дурного не приключится, должен он встать на зимовку где-то близ устья Енисея, куда к тому времени придет с Индигирки жених, Оскол Распута. Далее уж как получится: перезимуют и водою пойдут или, не дожидаясь весны, нартами оленьими — полдела уже сделано будет, князь оженен и в долгу перед Головиным. Покуда в югагирскую землицу добираются, дружба меж ними завяжется, а путевые разговоры чаще всего долгими бывают, искренними, и еще в дороге ясно станет, замышляет что князь супротив престола или нет.
Так мыслил Брюс, покуда нарочный ленского воеводы не доставил в Артиллерийский приказ трофей из чувонской крепостицы…
Огнепальную трубу граф привез в свой дворец, однако по первое™ даже осмотреть как следует не мог, испытывая непривычное ему страстное нетерпение. А Мария Андреевна так некстати занемогла и, хоть бледность лица теперь почиталась, на людях не показывалась, ходила качаясь и держась за стенки от приступов мигрени.
— Голубушка моя, Маргарита!* — стал просить жену Яков Вилимович. — Ступай-ка к императрице, что хочешь говори ей, прислуживай, исполняй приказания, но побудь рядышком. И ухо держи востро! Позри, кто приходит, что говорит. Надобно мне знать любые словеса относительно войны с югагирами индигирскими. Сама не расспрашивай, но лови всякое о них упоминание, кто бы ни сказывал.
Мария Андреевна подивилась столь страстной речи мужа, ощутила облегчение и в тот час же отправилась ко двору. И лишь тогда граф несколько поуспокоился и взялся изучать чувонский огнемет.
Труба чем-то напоминала сразу несколько духовых инструментов для музицирования. На карпатскую трембиту походила: длиною в три аршина и шесть вершков, с раструбом на одном конце, а в раструб сей был вставлен искусно выточенный из темного камня полый конус с малым отверстием, как у некоторых французских гобоев, но с запальной трубкой сбоку, где сохранился нитяной фитиль со следами гари. С другого, тонкого конца, на трубе, как мех на волынке, стояло устройство, похожее на водяной затвор или немецкий кран-завертыш, и уже за ним тяжелый, верно, толстостенный округлый сосуд, как если бы спаяли вместе два котла. Из сосуда выступала грубо, будто топором, отрубленная и замятая трубка, и было ясно, что в огнемете не хватает еще одного, возможно главного, механизма.