Невеста императора
Шрифт:
Ништо! Его судьба никого не волновала, тем паче – судьба его семьи. Оказалось, далеко не все соки были еще вытянуты из светлейшего – и новые власти предержащие, захлебываясь, заглатывали остатки прежнего могущества.
Теперь это были последние богатства: деньги, украшения дочерей, чужестранные ордена, подарки не только иноземных королей, но даже самого Петра Великого, даже одежды, сшитые из драгоценных материй и дорогих мехов, – все, что еще таилось в многочисленных сундуках, доставленных в Раненбург, и для изъятия чего, собственно, и отправился в крепость президент Полномочной канцелярии, действительный статский советник, следователь Плещеев. И списки того, что удалось извлечь ушлому Плещееву из сих баснословных сундуков (пятнадцать булавок, на каждой по одному бриллианту, две коробки золота
Для князя Федора это означало одно: власть над судьбой Марии. Над жизнью и смертью ее… и его тоже.
17. Забулдыги
Еще с октября в письмах Василия Лукича в Ракитное встречались намеки, мол, после Нового года царь желает ехать короноваться в Москву. Вернувшись в столицу, князь Федор мог убедиться в верности этих слухов: Петр намеревался отправиться 9 января, чтобы не позднее 24 февраля венчаться на царство. Ходили упорные слухи, что к сему случаю готовится манифест, дарующий подданным многие милости. Придворные алкали новых чинов и наград, но не это волновало князя Федора: поговаривали, будто смягчено будет наказание для осужденных преступников, и, узнав об этом, князь Федор впервые ощутил проблеск надежды в окружившей его тьме уныния. Теперь он решил непременно ехать на коронацию, хотя прежде не чаял, как отвязаться от всемилостивейшего приглашения.
В этом решении он раскаялся уже через день, ибо путешествие в компании с Василием Лукичом и Алексеем Григорьичем превратилось в сущую пытку. Дядюшки как-то подозрительно не сводили с него глаз. Доходило до смешного: стоило князю Федору выйти из кареты хоть чуть-чуть поразмять ноги (ехать следовало чинно, обозом, ни боже сохрани не обгоняя царского возка, а тем паче – верхом, и даже беспокойной Елизавете Петровне пришлось унять свою прыть и сиднем высидеть почти три недели утомительного пути), как дядюшки, кряхтя, вываливались следом и становились один справа, другой – слева племянника, словно бы опасались, что он воспользуется недосмотром и задаст стрекача. Право слово, даже нужду справляя, князь Федор чувствовал на себе их неусыпное око! Он никак не мог понять, что происходит, хотя сломал голову. Даже закрадывалась беспокойная мысль, а не спознали ли дядья о его приключениях в Раненбурге? Не усмотрели ли какой такой связи между его задержкой в Ракитном и прибытием в крепость вельможного ссыльного? Но это уж, конечно, был полный бред: ведь тайна надежно похоронена, а за обоих соучастников своих князь Федор готов ручаться как за себя самого. Савка был ему предан самозабвенно, на дыбе промолчал бы; Вавиле тоже не с руки было языком молоть – можно и самому головы лишиться! К тому же Вавила, сиречь Владимир, незамедлительно отбыл в родимое Луцкое, и ни слуху ни духу от него пока не было. Князь Федор от души пожелал ему удачи – да и забыл о нем, ибо ры-жий поп-граф был на его пути лишь одним из многих, с чьей помощью князь Федор торил свою тропу к счастью.
В чем же дело? Как объяснить столь суровый дядюшкин надзор?
Объяснение явилось неожиданно и оказалось совершенно нелепейшим. Однако после всего свершившегося князь Федор десятижды пожалел, что Василий Лукич и Алексей Григорьич не приковали его к себе цепями еще и на ту треклятущую ночь…
Поразив великолепием царского поезда Новгород, наконец-то добрались до Москвы. Первопрестольная была такая же, как всегда: ленивая, привольная, с ее золотыми маковками церквей, и белыми кремлевскими стенами, и розовым морозным туманом над крышами боярских теремов.
Князь Федор с изумлением наблюдал, как оживились лица его спутников. Все эти люди были по убеждениям своим старолюбцами: они ненавидели построенный в чухонских болотах Петербург с его новозаведенными порядками, чуждыми прежней русской жизни; их души навеки были пленены старой Московской Русью, с ее колоколами, ее обрядностью, церковной, придворной и домашней, и даже с ее обжорством и ленью. Чем дальше, тем настойчивее ходили
Все общество разместилось по своей московской родне или собственным домам (в обычае русского дворянства той поры было иметь дом для жилья в Москве – и для несносного, временного существования в Петербурге), а самые важные персоны обосновались в Кремле. Триумвират лиц, овладевших особою государя – Иван, Алексей и Василий Долгоруковы, – поселился там же и приволок с собой Федора, будто упрямую пристяжную.
Царь вел себя вполне прилично: исполняя обычай предков, съездил в Троицкую лавру и там провел несколько дней в говении, как следовало пред совершением важного священного дела. Затем во дворец к внукам приехала царица-бабка, Евдокия Федоровна, урожденная Лопухина, ныне – инокиня Елена, извлеченная из своего сурового заточения в Шлиссельбурге, куда она была переведена из Ладожского монастыря. Теперь эта несчастная страдалица, внук которой достиг престола, жила в почете и холе, сохраняя, впрочем, все монастырские привычки. Предметы беседы бабушки с внуками остались никому не ведомы… впрочем, князь Федор узнал о них довольно скоро.
Московская лень начинала сказываться и на нем: во дворце все укладывались спать чуть ли не с заходом солнца. Князь Федор не больно-то возражал: ведь сны его с похвальным постоянством посещала юная супруга. Однако нынче князь Федор засиделся допоздна: он с секретной дипломатической оказией получил письмо из Франции. Писал его друг, покровитель и наставник на дипломатическом поприще, Иван Татищев, от которого князь Федор с тех пор, как приехал в Россию, не получил ни одной весточки да и, сказать по правде, начисто забыл и о его существовании, и о своих парижских тайных занятиях, всецело поглощенный любовью.
Однако письмо Татищева он читал с интересом, особенно те строки, где приятель живописал свои задумки «направлять на житье в Англию, Германию, Францию людей русских и России преданных, однако принявших на себя личину иноземную, пользуясь которой секретно собирались бы ими сведения, благу Отечества нашего потребные, секрет оного государства составляющие».
«Вот это дело, – с удовольствием подумал князь Федор, – вот бы мне такое!» Что-то вспыхнуло в его душе, да и погасло, потому что любовь истинно заперла его сердце для всех иных забот.
Сжег письмо Татищева, чтоб не попалось чужому глазу, уже хотел кликнуть Савку помочь раздеться, как вдруг в дверь поскреблись – и на пороге появился брат Иван, с одного взгляда на которого князь Федор понял: молодой Долгоруков уже изрядно пьян. Впрочем, связности речей и твердости походки Иван не терял ни при каких обстоятельствах, а потому, деревянно промаршировав к брату, он изрек воодушевленно:
– Собирайся немедля, Федька! Царь кличет!
– А дядюшки? – спросил Федор с некоторой долей нерешительности, уже и не мысля себя без их неусыпного пригляду.
– Спят твои мамки-няньки! – отмахнулся Иван. – Ты волен как ветер! А что? Неужто соскучился?
– Соскучишься тут! – буркнул князь Федор, поправляя перед зеркалом новый шейный платок. – Они же мне шагу ступить не давали!
Иван так и закатился смехом.
– Ты их прости! – наконец выговорил он. – И цени! Это значит, что очень высоко они тебя ставят, ну очень! Ведь они в тебя вцепились, чтоб от царя отгородить. Чтоб не дать тебе – ни-ни! – он пьяно покачал пальцем, – с ним свидеться. Ревнуют! – шепнул Иван заговорщически.