Невеста императора
Шрифт:
Я хохотал до тех пор, пока труп не протащили внизу близко-близко. И я увидел, как полуотрубленная голова волочится открытыми глазами по песку. А из раны на шее торчат красные трубки.
Только тогда мой смех перешел в рыдания. А рыдания — в неудержимую рвоту. Дядюшке Люциусу пришлось увести меня. Лишился любимого зрелища. Он только отплевывался на приглашения девиц, поджидавших у ворот Колизея распаленных зрителей. И всю дорогу до дома поносил заячьи душонки, вырастающие под сенью креста.
…Работая
— Раны Христовы — Телемахус?! Ты что тут делаешь?
Он не отвечает, насупившись, пытается спрятаться в толпе. Так же, насупившись, он отворачивался от меня в церкви моего отца, когда я уговаривал его прервать молитву, дать мне запереть храм Божий на ночь.
— Ты ведь знаешь, что это большой грех?!
Теперь я иду рядом с набухающей процессией, кричу над головами:
— Опомнись! Даже добронравные язычники проклинают этот адский соблазн. Вспомни, что писал Сенека о гладиаторской резне. Даже кровавый Нерон пытался запретить эти побоища!
Упрямый монах смотрит прямо перед собой, не видит надвигающихся ворот, не отвечает. Как коварен, как вездесущ грех! Среди наших прихожан Телемахус высился как неприступный замок праведности, как живой упрек податливым душам. Он поносил нас за любую слабость, за нарушение поста, за нарядную пряжку на поясе. Достойную вдову он проклял за то, что она снова вышла замуж, не дождавшись положенного года после смерти мужа. Меня казнил молчанием за мою женитьбу, за то, что не исполнил его мечту, не принял обет безбрачия. А сам? Сам погряз в такой грязной, такой варварской одержимости!
— Ты знаешь, как добр мой отец! Если ты исповедуешься ему чистосердечно, он отпустит тебе этот грех. Вспомни — он простил даже того миланца, которого застали с мальчиком в часовне. Ты отстоишь положенные дни в задних рядах, среди кающихся, и потом снова будешь с нами.
Старый грешник вдруг делает несколько шагов в мою сторону, хватает мою руку и прижимает на секунду к губам.
— Молись за меня, Юлиан, — просит он.
И уплывает в людском потоке. Ворота Колизея заглатывают его, как кит Иону.
Я молюсь всю ночь. Молюсь за несчастного Телемахуса, который не может совладать с греховной страстью. И за весь темный римский люд, пьянеющий от вида крови. И за души зарубленных, заколотых, задушенных сегодня на арене. Я молю Господа пощадить наш погрязший в разврате город за ту горстку праведников, которая есть в нем. Ведь живут здесь и мой отец, и Меропий Паулинус, и Пелагий, и десятки других христиан, ненавидящих греховность свою, но готовых прощать чужую.
«Пощади, Господи, не обрушь завтра огонь и серу на место сие, как ты обрушил их на Содом и Гоморру».
И вот встает наутро солнце над городом. Еще один день подарен ему, чтобы одуматься, чтобы сойти с гибельной тропы. И до нас доходит известие, что кровавое веселье в Колизее было подпорчено вчера. Посреди боя на копьях — пара на пару — на арену вдруг выбежал какой-то монах и встал между бойцами с крестом в руках.
На трибунах поднялся возмущенный вой.
Служители пытались прогнать монаха бичами и раскаленными прутьями.
Он только прикрывал лысый череп крестом, корчился, но не уходил.
С трибун полетели объедки, потом камни.
Копейщики, превратившись вдруг в зрителей, наблюдали со стороны.
Большой камень ударил несчастного в затылок, и он упал лицом в песок. Но озверевшие люди не могли уняться, они ликовали и бесновались, будто праздновали победу над могучим врагом.
Наконец град камней утих. Раскаленный прут зашипел на щеке лежащего, но тело не пошевелилось. Труп нарушителя уволокли и бросили на повозку вместе с убитыми гладиаторами. Бой возобновился.
Мы больше никогда не видели в нашей церкви Телемахуса.
А я спрашивал себя, не его ли праведной кровью был куплен еще один восход над городом Римом.
(Юлиан Экланумский умолкает на время)
Триумф императора Гонория, начавшийся так блистательно, под звуки труб, светлым, безоблачным днем, обернулся каким-то грозовым затишьем и наползающим мраком. И город Рим, и владыка Западной империи будто хотели сказать друг другу: «Зачем ты не таков, как я ожидал?»
И немудрено.
Воспитанный при дворе в Константинополе, Гонорий, конечно, должен был усвоить тамошний взгляд на императорскую власть. Воплощение Бога на земле — вот к какой роли он себя готовил. Если бы римская толпа распростерлась на мостовой и затихла при его приближении — тогда, наверное, он посчитал бы, что его встречают достойно. Но эта разнузданность, эти панибратские крики, эта веселая давка… А советники и придворные объясняют ему, что по традиции император должен разбрасывать деньги, должен выслушивать речи и поэмы, должен сам произнести речь перед сенатом…
Император — должен?!
Кто смеет говорить владыке, что он что-то «должен»?
Какая-то языческая традиция? Да в Риме не было триумфов вот уже сто лет — о какой традиции вы смеете говорить?
И посреди торжественного заседания в сенате император вдруг встал и вышел. И отправился прямо на богослужение в церковь Святого Иоанна на Латинском холме. А оттуда — в базилику Либерия на Эскулане. А потом пересек Тибр и посетил вечернюю службу в церкви Св. Петра.
И наутро отбыл из Рима и вернулся в свою резиденцию в неприступной Равенне.