Невеста императора
Шрифт:
Он лишь таинственно ухмылялся.
Однажды мы увидели, что вышитая икона пропала. А через несколько дней жадный лодочник снова появился в церкви и вернул святое изображение.
— Видите, святой отец, — заявил он, сияя, — я оказался прав. Икона помогла. Нашелся-таки глупый еврей, который купил у меня эту барку.
— Наверное, этот несчастный покупатель уже кормит рыб на дне Тибра, — сказал я, чувствуя, как ослепляющий белый свет заливает мне глаза.
— Туда ему и дорога — обрезанному Иуде. Я знал, что Христос всегда поможет отомстить тем, кто его распинал.
Тут все поплыло, все исчезло перед моим взором. Я слышал собственный крик —
Когда я очнулся, несчастный лодочник лежал в проходе между скамьями, закрывая лицо окровавленными ладонями. В руке у меня был обрывок какой-то цепи. (Откуда он взялся?) Испуганные прихожане теснились по стенам.
Мог ли я сознаться Пелагию в подобном?
Как-то после одной из таких бесед у Пелагия Целестий спросил меня:
— Ты когда-нибудь попадал на лодке под сильный ветер? Я однажды попал в бурю по пути на Корсику. Волны ударяли в днище так громко, будто они тоже были из дерева. В такие минуты вцепляешься в борт посиневшими пальцами и не замечаешь, что собственная блевотина летит тебе в лицо. Суденышко на боку, парус сорвало, мачта мотается где-то в клубах пены… Так вот для меня каждая беседа с учителем — как эта мачта. От бури не защитит, но возвращает кружащейся голове способность различать, где верх, где низ.
Я только промычал тогда невнятное «и для меня тоже», но разговор замял. Даже другу Целестию не мог я признаться, что на мою семью надвинулась такая буря, что у меня было темно в глазах с утра до вечера. Душа больше не искала ничего высокого, не стремилась вверх. Она молила лишь о спасении. Любой ценой — хоть спуститься в Аид.
Ибо злая болезнь нашла на нашего сына и высасывала из него жизнь, как паук высасывает пойманного мотылька.
Ему пошел третий год, когда мы заметили, что кожа его становится неестественно бледной. Поначалу мы с женой утешали друг друга, говорили, что вот придет лето и он покроется загаром, как те мальчишки, что гоняют обручи перед нашим домом. Но летом ему стало только хуже. Сердечко его вдруг начинало колотиться без всякой причины, даже если он просто сидел или лежал. Он брал мою руку, клал себе на грудь и просил держать покрепче. «А оно не может вырваться и улететь совсем? — спрашивал он. — Помнишь, как канарейка кормилицы вылетела из клетки и не вернулась никогда?»
Бледность все усиливалась. Даже десны и язычок сделались блеклыми, почти серыми. В белках глаз проступила неестественная голубизна. Он жаловался, что в ушах у него стоит гулкий шум, будто дождь за стеной.
— Я говорила вам! Говорила, что нельзя забывать жертвы домашним богам! — причитала бабка моей жены — неисправимая язычница. — И что нельзя держать ребенка так долго на одном молоке.
Она пыталась подсовывать нашему сыну жареную зайчатину, запеченных в тесте окуней, куриную печенку с вишневым соусом. Но у него совсем не было аппетита. Врачи, к которым мы обращались, предлагали такие пытки жаром, холодом и водой, что я спросил одного из них, применял ли он их когда-нибудь к собственным детям.
— У меня нет детей и, надеюсь, никогда не будет, — ответил он. — Я слишком занят для подобных глупостей.
Мы исправно платили врачам, но не решались следовать их палаческим советам. Мы молились в церкви и дома, иногда далеко за полночь. Но болезнь не уходила.
Сын начал задыхаться от малейших усилий. Он все время просил пить. На коже там и тут выступали коричневатые пятна, а нежные прикосновения наших пальцев порой оставляли синяки. Кровь временами шла из носа без всякой причины.
И тогда моя жена не выдержала.
Она прижала обе мои руки к столу, будто боясь, что я могу ударить ее, и стала умолять меня принести жертву богу Асклепию.
— Мы никому не скажем, — бормотала она, — ни твоим родителям, ни прихожанам… Моя бабка знает старого жреца… Он все сделает тихо и незаметно… Господь милостив, Он простит… Потому что я умираю от тоски и страха… Кто знает, что угодно Богу?.. Я бы сделала сама… Но нужно, чтобы жертву приносил отец… Сделай это ради меня… Умоляю… Ведь тебе нет нужды изменять нашей вере… Господь видит наши мысли, Он будет знать, что в сердце ты тверд…
Я сидел как каменный. Я и сам был готов хвататься за любые, самые отчаянные средства. Но это? Поклониться ложным богам? Нарушить главный Господень завет? Как после этого я смогу посмотреть в глаза моему отцу, прихожанам, Пелагию? Я только молил Господа, чтобы ослепляющий белый гнев не залил мне разум в ту минуту. Но если я скажу «нет» — не начнет ли потом меня мучить совесть? Мог спасти и не спас…
Господь посылает муки в этой жизни и вознаграждает в жизни вечной… Но почему он не оставляет нам выбора? Может быть, щадя? Хотел бы я иметь такой выбор: собственное вечное блаженство — за спасение ребенка сегодня? Что может быть ужаснее! Не дьявол ли искушает меня сейчас, не он ли прокрался в слова и слезы моей жены?
Я отнял у нее руки и встал.
— Никогда! — сказал я. — Никогда не проси меня об этом. И тебе тоже — запрещаю обращаться к жрецам. Разбитое сердце может срастись обратно. Разорванная пополам душа — никогда.
А мальчику нашему становилось все хуже. Каждое движение причиняло ему боль. Красные пятнышки выступали на коже, потом высыхали и чернели. Ему всюду мерещились пауки, налитые кровью. Он просил прогонять их, но не убивать, а то кровь зальет белую стену. Иногда острая боль сводила ему живот и он начинал плакать так, что прохожие останавливались перед нашим домом, спрашивали, что происходит.
Но умер он тихо, ночью, один, когда даже измученная бессонницей мать забылась на несколько часов. Скульптору, пришедшему на следующий день, чтобы сделать эскиз для могильного барельефа, не пришлось даже приукрашивать черты его лица — таким оно было спокойным, умиротворенным. Будто он хотел сказать нам: «Вот я и справился с этим делом — самым трудным в жизни человека. Не бойтесь, придет время — справитесь и вы».
Когда после отпевания в церкви мы возвращались домой, я попытался взять жену за руку.
Но она отняла ее.
И с этого момента потянулись долгие дни, недели и месяцы горя, воспаляемого обоюдным одиночеством. Жена ни в чем не обвиняла меня, не вспоминала свою мольбу и мой отказ. Но я видел, что каждое мое прикосновение отзывается в ней содроганием. И это наполняло меня такой тоской, что даже теплота и мудрость Пелагия не могли прогнать ее.
(Юлиан Экланумский умолкает на время)
Цепочка кораблей вдали кажется неподвижной. Солнечные вспышки на веслах — это просто любовные сигналы, посылаемые гигантскими морскими светляками, приплывшими из Африки. Но если прикрыть глаза на одну оду Горация и два Катулловых стиха, то увидишь, что жуки переползли. Теперь они стоят напротив следующего камня. И значит, есть надежда, что карфагенский хлеб в конце концов доплывет до миллионов жадных римских ртов.