Невидимый
Шрифт:
Небо было зеленым от лунного света, облака черными — или светящимися, когда их пронизывали лунные лучи. На крыше лежали остатки снега, голые ветви деревьев тянулись вверх, скамейки наполовину утонули в смерзшихся сугробах. Я назначил себе три раза обойти вокруг дома, по расходящимся кругам. Чем далее углублялся я в сад, тем достовернее делалась иллюзия. Тишина, умноженная мраком, становилась все угрюмее. Когда же я пошел назад и огни в доме стали приближаться — мне было так, словно я шел на пир призраков. Столько света — а нигде ни звука! Вон, выше всех, под крышей, — лампочка Берты, а рядом, как совиный глаз, как затянутый пленкой глаз мертвой птицы, — окошко Невидимого, задернутое желтой занавеской.
И мои одинокие шаги по обледенелому снегу дорожек, обостренные чувства, мысли — казалось, сейчас грянут в зимней ночи аккорды рояля, ликующие звуки, собранные беспечными пальцами… Сейчас ляжет на желтую занавеску уродливая, пузатая тень!
Готов согласиться — все это не более чем патетика, театральная ложь. Но тот, кто решил опьянеть, заведомо должен выпить нужное количество алкоголя. Кто желает возбудить в себе плодотворное волнение, должен нащупать внутри себя спящие, нетронутые клавиши и ударить по ним всеми пальцами. Неважно, что это всего лишь самовнушение — важно, чтоб в боку отверзлась рана и выступила кровь на ладонях и ступнях, пробитых гвоздями!
И встал я над некой могилой. Склонил голову над неким местом на земле, около самой коробки нового гаража. Я вытоптал снег па этом месте, очень памятном месте, п посмотрел наверх, на памятное чердачное окно. Там, выше него, рисовалась черная, горбатая линия крыши. Там, выше него, было небо. Я стоял. Ждал. Нет, не раскрылись небеса, по лучу моего взгляда не скользнуло к земле ничего, что возвестило бы мне умиротворение. Когда-то я погасил догорающую свечу, воображая, что наступает день. Я ошибся. Еще темнее стала ночь. Плод моего испытанного мужества, которым я так гордился когда-то, сморщился и сгнил. Я абсолютно одинок. Нет у меня родственной души среди живых, я брожу в мире призраков, чего ни коснусь — все скользкое, зловонное, и нигде — ни цели, ни надежды, ни выхода!
Впрочем, пет: такой человек, как я, не верит в чудеса. Не нужны мне утешения свыше. Совесть не упрекает меня, сердце не рвется в тоске. Я не привык причитать над тем, чего не изменишь. Я не знаю слез. Никогда!
Я вынул часы. Без десяти восемь. Все точно. Время рассчитано верно. Я пошел к входной двери.
В просторном вестибюле льет свет странная люстра, похожая на кладбищенский светильник. Она из тяжелого металла, покрытого черным лаком, висит на цепях, и венец ее напоминает терновый. Настоящий светильник для склепа! До того, как в виллу провели электричество, в этот венец вставляли свечи, изготовленные на заводе Хайна. Люстра всегда не нравилась мне. Ее железный корпус отбрасывает вокруг тени человека тень решетки, а в центре светится круглое, грозящее око. На тень того, кто проходит по вестибюлю, падает свет маленьких боковых лампочек, размывая ее четкие очертания, и эта туманность распадается на четыре неясных полутени в направлении четырех сторон света.
Сегодня я с наслаждением постоял под этой ненавистной люстрой. Моя тень — четырежды раздавленный паук — безмерно забавляла меня. Я — насекомое, распятое на розе ветров…
2
Я
Нам нелегко заметить перемены, произведенные временем в нашей наружности. Обычно мы в состоянии увидеть лишь самые явные и внешние. Когда-то я гордился пышными волосами над высоким выпуклым лбом — теперь на темени у меня совсем немного светлых волосков. Нос у меня был изящный, орлиный — теперь он остро выдается на увядшем лице. Совиный клюв… Раздвоенный, энергичный подбородок выражает теперь чуть ли не жестокость, ямочки на щеках превратились в глубокие борозды, глаза стали колючими и запали.
Именно мои телесные достоинства главным образом и восхитили дочь Хайна много лет назад. Я хорошо сложен, у меня прекрасно развитая мускулатура; я очень силен. К тому же тогда я был еще молод… Молодость всегда чем-нибудь да лжет! У меня больше всего лгали ямочки на щеках и потом — некоторая меланхоличность взгляда. Все это не ввело бы в заблуждение человека с критическим образом мышления, но нам хорошо известно — такие вещи природа сотворила ловушкой для женщин. В моем характере, например, никогда не было склонности к меланхолии, но когда мне хотелось, я мог принять меланхолический вид. Самое обычное дело, прошу покорно. Светло-серые глаза, посаженные глубоко под густыми бровями, глаза с этакой грустинкой… Такая же приманка — улыбка. Моя — если она не выражала иронию — внушала мысль о том, что я робок, как застенчивая девица.
У меня одно из тех характерных лиц, какие не забываются. Не было в моей жизни случая, чтоб меня с кем-нибудь спутали. Но не было и такого, чтобы кто-нибудь искренне ко мне привязался. Бросая взгляд на свою жизнь с должной долей критичности — как сегодня, например, — я смело могу сказать: никогда у меня не было друзей. (Даже Донт никогда не был моим другом.) Должен сознаться и еще в одном недостатке: я редко бывал приветлив или ласков с женщиной. Ни мальчиком, ни юношей — правда! При всем том я был приятным собеседником, гостем, которого везде принимали с удовольствием, специалистом, которого всегда ценили. Думаю, женщинам я казался слишком неприступным, мужчинам — слишком опасным конкурентом. Да, это так. Где бы я ни появлялся — тотчас возникала атмосфера соперничества, беспокойства, стремления затмить других.
Я никогда не носил ни бороды, ни усов. Студентом я брился в те времена, когда мальчики старательно и всеми средствами выращивали под носом усики. Потому так жестки и непокорны волосы у меня на лице, а кожа на подбородке и челюстях грубая. Будь я брюнетом, я казался бы этаким бритым Синей Бородой, но я светлый блондин. Потому-то — особенно теперь, в моем возрасте, — вся голова моя как бы окрашена одним тоном. У меня нет губ и нет румянца. Когда-то я любил носить костюмы песочного цвета. Говорили, я похож на изваяние, словно весь вытесан из песчаника; это относилось и к лицу, и ко всей фигуре.
Не счесть, сколько людей говорили мне, что у меня аристократическая внешность. Никогда ничто не казалось мне более смехотворным. Но если это так, стало быть, природа сыграла одну из самых своих удачных шуток. В этом отлично убедился бы всякий, кто познакомился бы с моим отцом. Он жив до сих пор, с ним можно встретиться, хотя я никому не посоветовал бы этого. Лицо моего отца разительно похоже на мое, фигура и осанка такие же, и тем не менее вряд ли можно назвать аристократическими его происхождение, жизнь и привычки. Заверяю вас, что и дед мой, насколько я в состоянии себе представить, был точной копией отца, а все же помер в придорожной канаве, с бутылкой водки в кармане — с бутылкой, высосанной до дна, — и был свезен на кладбище на казенный счет.
Этим вовсе не сказано, что дед опозорил отца, что моего благородного nan'a нельзя сравнить с этим деревенским бродягой. Отец не намного лучше деда; различие в том, что мать моя время от времени прибегала к воздействию своего авторитета, и ей кое-как удавалось заставить отца работать — он был столяром. Но опять-таки и этим я не хочу сказать, будто мать моя — ангел в облике человека, несчастная страдалица и тому подобное. По правде говоря, родители мои — парочка грубиянов, вечно в сварах со всей деревней, они натворили за свою жизнь больше скандалов, чем сколотили мебели, больше всех на свете любили каждый сам себя и вырастили детей только по той причине, что избавиться от них было бы куда затруднительнее.