Невидимый
Шрифт:
И вот мы с Соней поднялись в мансарду. Хайн с нами не пошел. Не хотел иметь с этим ничего общего.
Еще на лестнице нам пахнуло навстречу запахом сладких рожков. Соня вдыхала этот запах расширенными ноздрями, спотыкалась, словно ноги отказывались ей служить, зрачки у нее стали совсем черные от возбуждения, она боязливо жалась к моему плечу. И говорила, говорила, без передышки, лихорадочно — это она-то, такая молчаливая в последнее время!
— Чувствуешь запах? Чувствуешь? Это его запах. Запах ребенка, правда? Дети ведь так любят сладкие рожки. Впрочем, теперь
Ну, теперь я понял, что происходит. Предстоит сеанс сентиментальности, нечто вроде оргии траппистов или тому подобное. Я нахмурился. Покачивая на пальце старый погнутый ключ, я остановился было в нерешительности. Соня, видно, почуяла опасность в моих молчаливых колебаниях и изо всех сил старалась казаться как можно мужественней. Попыталась даже напеть что-то бодренькое.
Тогда я сунул ключ в замок, тот пронзительно заскрипел, и дверь сразу распахнулась — нас обдало спертым воздухом непроветриваемого, долго стоявшего запертым, помещения. Соня на секунду задержалась на пороге. Словно то, что ожидало ее в этой комнате, слишком сильно действовало на воображение и надо было хорошенько вооружиться против этого воздействия.
Дверцы шкафа стояли полуоткрытые, можно было разглядеть скудный гардероб сумасшедшего. Жалкая, мятая одежда походила на тряпки, стянутые с трупа. Вообще все здесь было как после похорон. Как-то не верилось, что обитатель этой опустевшей комнаты еще живет где-то, ненужно и безнадежно. На одном из двух стульев стоял таз, наполовину наполненный водой. Ко дну его прилип размокший, утонувший листок бумаги.
Соня стояла над этим листком, похожая на медиума, погруженного в транс: закусив нижнюю губу, прижав к груди руки, опустив голову…
— Скажи на милость, что ты там узрела? — спросил я, видя, что ее оцепенение слишком затягивается.
Она сразу очнулась и снова заговорила лихорадочно и бессвязно:
— А ты не чувствуешь, не понимаешь? Да это же самое печальное из всего, что здесь есть! Я не в силах выразить, до чего у меня сжимается сердце при виде этого листочка… Петя, ему так мало было нужно для счастья! А мы лишили его этих детских радостей… Нет, правда, немного найдется людей во всем мире, у которых было бы так мало всего, а еще меньше — тех, кто решился бы отнять у несчастных даже это малое… А мы — такие! Нет, ты-то нет, но я! Теперь-то я вижу, все мое предубеждение против него было ужасно несправедливым, все мои ужасы просто смешны… Теперь-то я понимаю то, чего не понимала раньше. К сожалению — поздно…
— Вижу, — холодно отозвался я, — ты пришла сюда ради острых ощущений. У тебя странная склонность мучить себя. Отлично ведь знаешь, что говоришь глупости. Этот мирный человек вон до чего тебя довел, когда напал на тебя! У скромного бедняжки было столько требований, что все в доме плясали под его дудку. Жил себе в полное удовольствие, праздно, в то время как остальные работали. Впрочем, я не собираюсь спорить. Хочешь изображать плач Иеремии над развалинами Иерусалима — пожалуйста, развлекайся как угодно. Не стану мешать твоим драгоценным утехам.
Соня словно не слышала. Она подошла к шкафу, нежно погладила засаленную одежду.
— Бедный, никогда больше он этого не наденет!
Она бережно соскребла ногтем пятно с клеенки на столе, с умиленной улыбкой вытащила из-под кровати шлепанцы помешанного, стала рассматривать их, как некую драгоценность.
— Сдается, дамы хайновского дома объявят дядюшку Кирилла святым, — язвительно проговорил я. — Я уже заметил некий общий у вас с теткой культ.
Она взглянула на меня пытливо и светло — и опять будто не поняла. Подошла к окну, открыла. Стала смотреть в сад, будто никогда его не видела.
— Знаешь, — сказала радостно, отступив от окна, — когда я смотрю отсюда, то у меня такое чувство, будто я смотрю его глазами. Знаю, ты не понимаешь меня, не хочешь понять, но представь! Сколько лет только он один смотрел в это окно! А теперь тут стою я, и глаза мои видят ту же картину. Мне открывается то же самое, что каждый день открывалось ему. Ничего не могу поделать — чувствую какую-то радостную связь… — Она наморщила лоб. — Я хотела… хотела еще что-то… Только уж не помню, что… — закончила она шепотом.
— По-моему, ты хотела плакать, — насмешливо подсказал я.
— Плакать? — Опа удивилась. — Нет, я хотела не плакать. Что-то совсем другое, гораздо лучше… Но теперь уж никак не вспомню.
— В таком случае умнее всего нам сейчас отправиться восвояси, — энергично заговорил я. — Считаю траурный визит оконченным. По-моему, ты не упустила ничего, чем могла почтить память невидимого дядюшки. Со святыыыыми упокоооой! — пропел я со злобным озорством.
Она зажала уши, словно услышала что-то ужасное.
— Нет, Петя, не надо так, слышишь? Не надо!
Самым знаменательным в этом странном посещении каморки Кирилла было именно то, как не совпадали наши мысли, как разнилось настроение, как накапливалось непонимание. Строго говоря, я давно уже должен был убедиться в том, что со времени выздоровления Сони ее душевные процессы идут совсем другими путями, чем мои. В дядюшкиной комнате это несоответствие обнаружилось предельно ясно. Когда я смеялся, она оставалась безучастной п немой, когда ей становилось грустно, я злился и скучал, когда я говорил насмешливо-трагическим тоном, она пугалась и смотрела на меня, как воришка, застигнутый на месте преступления.
— Со святыыыыми упокооой! — еще громче затянул я, просто уже из злорадства, грянул во всю мочь, захохотал…
Мой смех настиг ее уже на пути к бегству. Она бежала так, словно только что побывала под виселицей в пустыне, романтической ночью, испытывая свое юное мужество, — и вот только что прокричал традиционный филин… Бежала трусливо, на последней ступеньке споткнулась, чуть не упала.
Запирая каморку тяжелым ключом, я хохотал еще пуще, а она стояла внизу, вперив в пространство широко раскрытые глаза. Опять впала в задумчивость, опять погрузилась в непроницаемое молчание.