Невидимый
Шрифт:
За дверью я с облегчением переводил дух. Роль развлекающего супруга я исполнял вполне добросовестно, но никогда не стремился ни приблизить час этих сентиментальных трудов, ни затянуть их.
С первого же свидания, когда я столь неудачным образом навязался Соне, Хайн всеми возможными средствами подчеркивал свое надо мной превосходство. Еще бы! Он-то был мастер утешать, баловать, врать — я же был всего лишь его неуклюжим учеником. В своей добросовестности я доходил до того, что старался подражать ему. И никогда я не выглядел смешнее, чем при этих попытках.
Сильный
Кунц обращал мое внимание на кое-какие улучшения, ускользавшие от меня.
— Вы не заметили — сегодня цвет лица у Сони уже гораздо лучше? И какое веселое у нее нынче выражение губ… Почти уже настоящая улыбка, честное слово!
Я действительно не умел подмечать такие подробности, но всегда готов был верить ему. Почему же нет? Вполне естественно, что у этого друга дома развилось этакое загадочное шестое чувство, помогающее ему производить подобные наблюдения. У меня такого чувства не было.
— Соня ест теперь куда больше. У нее появился аппетит! — заявлял Кунц, и Кати подтверждала это.
Ей единственной решился я сознаться в своей слепоте:
— Кати, вы, вероятно, правы, но я этого не замечаю. По-моему, никакого улучшения нет. А если и есть, то совершенно незначительное. Похоже, все это затянется на годы!
— Вот выдумали! — смеялась Кати. — Да она уже поправилась на два килограмма! А совсем недавно каждый день теряла в весе…
В конце июля Соня выходила в сад только на полчаса, но скоро ей прибавили еще полчаса, а там уж она стала гулять довольно долго — от десяти до полудня. Позднее ей разрешили выходить еще на два часа после обеда. Шли дни, и прогулки эти делались все смелее. Однажды я услышал, что Соня легонько и грустно перебирает клавиши. Но что еще пока не возвращалось к ней, так это спокойное, уравновешенное состояние духа.
Кажется, на четвертую неделю Сониной болезни, то есть где-то в начале августа, дипломатическое искусство Кунца склонило тетку пойти на перемирие с Хайном. Перемирие, разумеется, касалось только его особы — обо мне и Соне старуха и слышать не желала.
Это было в воскресенье. Кунц уже более часа сидел у тетки. Оттуда доносился громкий, медлительный, нудный директорский бас, часто перебиваемый патетическим тремоло старухи. Под конец слышно было уже одно это тремоло — непрерывное, торжествующее, становящееся все агрессивнее. Хайн, заложив руки за спину, с озабоченным видом мерил шагами коридор.
— Я так хочу этого — ради папы! — шептала мне Соня. — Пусть бы все кончилось хорошо! Ты не знаешь, как эта размолвка его огорчает. Да и ради тебя я тоже хочу, чтоб все опять было в порядке. Наш дом кажется мне таким чужим, когда кто-нибудь сердится!
Немного погодя явились оба старика. Сонин взгляд так и приклеился к губам отца с робким вопросом. Я же сразу прочитал счастливый исход по лицу старого дуралея, сморщенному в блаженной улыбке.
— Да, Соня, да! — вскричал Хайн. — Тетушка пригласила меня к себе. Сама понимаешь, она вовсе не в восторге от того, как развились события, но стала уже гораздо спокойнее и покладистей. Она соглашается уже на многое, на что прежде ей и в голову не приходило соглашаться. Правда, дела еще не совсем таковы, как надо бы… Пока что она, например, не простила… Петра. Но и это придет со временем! — поспешил он добавить.
Я заставил себя улыбнуться. Меня совершенно не волновало, соизволит ли тетка помириться со мной, но я очень хорошо представлял себе, что происходило там, внизу, за запертой дверью. Все, конечно, свалили на меня — да, так оно, видимо, и было.
— Я так рада! — твердила Соня, зарумянившись от волнения, но губы ее не улыбались.
Примирение тетки с отцом оказало на Соню благотворное влияние: не прошло и недели, как она окрепла настолько, что все мы считали ее уже совершенно выздоровевшей. И ждали только официального заключения врача, чтобы вернуться к обычному распорядку в доме. Но Мильде все еще, по каким-то причинам, колебался.
Я уже вернулся к обеду, а врач все еще был у Сони. В доме царила напряженная тишина. Паржик, вытянувшись в струнку, стоял посреди холла, как на часах. Испуганная Анна торчала у кухонной двери. Кати бродила по комнатам, ничего не делая.
— Он ее осматривает, — озабоченно, но с надеждой прошептал Хайн, встретив меня на лестнице. — Я страшно волнуюсь. Что-то он скажет? Как вы думаете? Наверное, что-нибудь хорошее… Ах, как я был бы рад, если б он сейчас вышел и заявил, что его визиты уже не нужны… Представьте, когда я шел к ней утром, мне показалось, она напевает… Нет, нет, так только показалось, она не пела — зато выглядела почти счастливой!
И через некоторое время:
— Как долго он там… Я прямо на иголках!
Вдруг из Сониной комнаты донесся плач, полный какой-то безысходности, жалобный и безутешный. Хайн так и вскинулся, бросился к запертой двери, застучал:
— Что случилось? Пан доктор, ответьте мне! Ради бога, что происходит?!
Дверь приоткрылась, доктор высунул свое рябоватое лицо, украшенное очками с сильно выпуклыми стеклами; он сгорбился, чуть ли не сложился вдвое, как бы под бременем трудно разрешимой загадки.
— Никак не пойму, пан фабрикант, отчего она плачет, — быстро проговорил он, озираясь, не подслушивает ли кто непосвященный, и шепотом закончил: — Я определил второй месяц беременности.
— Что? Как? — пробормотал Хайн, не слыша, казалось, ничего, кроме Сониного плача, — он весь сосредоточился на том, чтобы увидеть дочь.
— Я абсолютно уверен, — продолжал врач. — Признаки несомненны. Вы же помните, недавно я еще задумывался о причине задержки менструации. Конечно, тогда можно было объяснить это нездоровым состоянием нервной системы…