Невидимый
Шрифт:
— А скажите, — перебил Мильде отклонившуюся от темы старуху, — какие платья любила тогда милостивая пани — красного или темного цвета?
Тетка ответила, что Сонины платья всегда были скорее веселенькими, чем строгими.
— И папочка ваш тогда, конечно, тоже был не такой, какой сейчас, — вам не кажется? — обратился Мильде к Соне. — Волосы у него не были седыми!
Соня, складывавшая из газеты кораблик, глянула на доктора отсутствующим взглядом и не ответила. Она была поглощена своим занятием и вела себя очень спокойно. Разговор, ведущийся вполголоса, ее убаюкивал.
— А были ли у нее подружки? — лениво спросил я, подчиняясь взгляду доктора.
— Соня была такая… — устало промолвил Хайн. — Вечно доставляла нам немало хлопот. В задней стене сада она выдолбила ступеньки и лазила по ним на самый верх ограды. Мы боялись, как бы она не свалилась… А ей нравилось взбираться как можно выше. Подружки?.. Нет, мы не запрещали ей приводить их, но она не очень-то стремилась к их обществу. Была переменчива и вспыльчива. Чуть не доглядишь — так и вцепится в волосы какой-нибудь девчушке…
— Так вы и драться умели? — настойчиво спросил Соню доктор.
— Не знаю, — неохотно ответила та, продвигая по столу готовый кораблик. — Смотрите, плывет! А это волны. — Она стала покачивать кораблик. — А сейчас будет кораблекрушение. Видите? Он уже совсем накренился… Пассажиры поют «Спаси, господи, люди твоя» — как на «Титанике». Но капитан не ушел с мостика!
— Плох тот капитан, который прежде времени покидает судно, — печально проговорил Хайн.
Быть может, он думал о том капитане, чей мостик — гордое чело человека и который столь жалостным образом предал пассажиров на Сонином корабле…
— А я умею и пароход, с четырьмя трубами! — похвасталась Соня. — Хотите? Сейчас покажу!
Но у нее ничего не получалось, и она начала злиться.
— Кто умеет? Пусть кто-нибудь научит меня, я забыла! Ах, никто из вас не умеет!
Я послушно взял у нее смятый газетный лист и сложил хлопушку, которую можно было открывать и закрывать двумя пальцами.
— Ой, не надо, не надо! — вдруг замахала на меня обеими руками Соня. — Это голова чудища! Не могу я, когда он открывает пасть на меня! Я боюсь!
Я со смехом смял хлопушку, тогда она заплакала: я ее обидел, бумага — ее, она хотела еще что-нибудь сделать…
— На, бумаги здесь сколько хочешь, — с нежной внимательностью протянул ей Хайн другую газету.
— Это не та! Я хочу только ту, не надо мне другой!
Тут и был конец сеанса. Соня с несчастным видом разглаживала скомканный газетный лист. Воцарилось элегическое настроение. Тетка злобно поблескивала своими шарами и раздувала зоб. Я искоса поглядывал на врача, рассчитывая, что, когда он уйдет, можно будет удалиться и мне. А тот говорил вполголоса:
— Пока что не удается, но это не значит, что мы должны опустить руки. Не может быть, чтобы систематическое напоминание о прошлом не возымело действия. Прошу вас — продолжайте терпеливо то, что я сегодня начал. Работа человеческой мысли совершается скрытно. Быть может, когда милостивая пани проснется завтра, ей вспомнится все, о чем мы сегодня говорили. И если она будет плакать — это ничего. Плач, вызванный тоской по прошлому, был бы даже весьма обнадеживающим симптомом. Это был бы признак того, что в сознании больной происходит борьба — примерно так же, как повышение температуры означает борьбу организма…
Он был надоедлив со своими теориями. Еще и в коридоре, когда я провожал его, он все донимал меня ими.
— Помните! Капля за каплей, понимаете? Ведь и выветривание камня происходит незаметно для глаза. В один прекрасный день смотришь — а в камне-то углубление. Капля за каплей, и мы в конце концов добьемся революции в больном сознании. Тогда угнетенные подданные услышат трубный глас. И там, в темном своем подземелье, увидят луч света, пробившийся сверху… Только б отвалить нам первую глыбу!
— Только б этот трубный глас не сделался для них обыденностью, — и я дьявольски усмехнулся.
Я и не предвидел, какое это произведет впечатление! Мне ведь было вовсе не до жестоких шуток.
— Странный вы человек, — произнес Мильде, побледнев от негодования. — То изволь угощать вас оптимизмом, то вы твердите, что гибель неизбежна, и прямо-таки смакуете чувство безнадежности. Вы всеми силами стараетесь выставить мои действия в смешном виде… Я это давно заметил!
Я пожал плечами.
И вот я опять один поднимаюсь к себе. Опять в голову лезут мысли о субботе. Каким мутным глазом глянет она на меня сегодня? У моих дверей мне встретился Филип. Почтительно пожелал мне доброй ночи.
В спальне я зажег ночник. Постоял в раздумье: лечь в постель и дочитать газету или выйти в столовую, выкурить сигару? Я выбрал второе.
Я стоял у окна, глядя, как сверкает снег под луной, — и вдруг услышал тихий плеск воды. Этот плеск опять навел меня на мысли о субботе. И еще — о веселой, милой девушке в кухне. Наверное, моется! Я прислушался. Звук плещущей воды дразнил меня. Воображение заработало с удивительной конкретностью. Я будто видел наяву, как Кати трет себе белую спину, как проводит намыленной мочалкой под грудью. Поди, совсем голая. Ага, теперь, видно, нагнулась, моет свои стройные ножки…
Пепел моей сигары остыл. Сердце стучало прерывисто. Войти? Или нет? Я вдруг как-то разом сбился со спокойной колеи. Мной овладела нерешительность. Войти или нет? Впервые за эту недолгую осаду Кати меня охватили сомнения. Моется… Голая… — скандировало сердце. Во рту собиралась дурманно-сладкая слюна и соскальзывала в распаленное нутро.
Вдруг плеск прекратился. Я отошел от окна — и заметил, что пошатываюсь. Какое это все-таки сильное… — удивился еще. И сразу стал твердым. Сейчас — или уже не сегодня. Лицо мое окаменело. Как Каменный гость, как Голем [13] , медленно и громко зашагал я к двери. Тонкая золотистая рамочка света очерчивала ее. Я больше не колебался. Не заглушил шагов. Там, за дверью, было тихо, как в могиле.
13
Голем — в известных пражских народных преданиях — человек-колосс, слепленный из глины в XVII веке ученым раввином Леви.