Невинный сон
Шрифт:
– Вчера вечером до меня вдруг дошло. Я мог здорово на ней подзаработать.
– Вряд ли ты разорился из-за того, что сдал крохотную квартирку приятелю.
– Ну, начинается. Ты мне еще скажешь… ты, бессовестный жилец.
Зазвонил телефон.
Это Диана, менеджер галереи, в которой я выстав-ляюсь.
– Может, передумаешь?
– Я уже упаковал вещи.
– По-моему, это серьезная ошибка.
– Ты мне уже об этом говорила.
– И не только потому, что студия в двух шагах от меня и я всегда могла к тебе заглянуть… но и для бизнеса.
– Дело сделано.
Диана пустилась в долгие рассуждения. Я объяснил ей, что больше не могу говорить.
– Кто
Если бы я сказал ему, что звонила Диана, то неизбежно последовала бы тирада, которую у меня не было ни малейшего желания выслушивать; поэтому я солгал.
– Робин, – сказал я.
– Милая Робин.
Когда Спенсер поднял к себе в квартиру на лифте последний ящик со своими собственными вещами и выбрал картину, которая пришлась ему по вкусу – «я или продам ее и верну тебе деньги, или возьму себе как рождественский подарок», – я приостановил сборы и сварил нам кофе.
– Самый крепкий кофе на этом берегу Лиффи, – сказал Спенсер.
Он достал из кармана серебряную фляжку и долил ее содержимое в кофе.
– Можно только догадываться, что именно ты имеешь в виду.
– Именно это я и имею в виду. – Спенсер протянул мне флягу, но я прикрыл свою чашку рукой.
– Я за рулем, – объяснил я.
– Я просто не понимаю: кому может прийти в голову в такой день водить машину?
– Ты что, забыл? Я ведь съезжаю.
– Так, послушай, я хочу тебе кое-что сказать.
– Говори, – согласился я, заворачивая кисти в тряпку.
– Скажи, пожалуйста, миледи, королеве Богом проклятого племени, что ты покинул колыбель творчества и отверг мою безмерную щедрость.
– Тебе уже говорили, что ты страдаешь словесным поносом?
– Не смей меня оскорблять.
– Я и не собирался. Ты имеешь в виду Диану?
– Если ты именно так ее называешь. Мне нравится…
– Она прекрасно знает, что я отсюда съезжаю, – сказал я, протягивая руку к фляжке Спенсера и капая из нее в чашку.
Я вдруг почувствовал, что мне надо срочно успокоить неожиданно расшалившиеся нервы.
– Знаешь, чего я боюсь? Поздно вечером она придет сюда тебя разыскивать. А найдет меня. И что тогда? Она вгрызется в меня зубами и высосет из меня всю кровь.
– По-моему, ее уже кто-то опередил. Ты давно смотрел на себя в зеркало?
– Ты – бессердечный засранец.
– Я говорю тебе правду.
Спенсер покачал головой. Он зажег еще одну сигарету, поднялся со стула и принялся кружить по опустевшей комнате. В ней было так пусто, что у меня защемило сердце. Виски словно прожег мне дыру в желудке. Я заметил, как Спенсер неожиданно остановился и заглянул в один из ящиков, которые я еще не успел отнести в пикап. Вынув изо рта сигарету, Спенсер начал перебирать сложенные в ящике рисунки, и все во мне заклокотало от скорби и гнева. Это были портреты Диллона. Спенсер вытащил один из рисунков и, держа его перед собой, стал, сощурившись, внимательно его изучать. Не успел он высказать свое мнение или вообще произнести хотя бы слово, как я бросился через всю комнату и вырвал рисунок у него из рук.
– Эти не для тебя, – резко сказал я и тут же отвернулся, чтобы Спенсер не заметил, как горят у меня щеки и трясутся руки.
Я осторожно убрал рисунок в ящик, мои пальцы секунду помедлили, прежде чем вернуть его к остальным.
Воцарилась тишина, и я чувствовал, что Спенсер раздумывает, сказать что-нибудь или не стоит. Он знал меня достаточно хорошо, чтобы догадаться, когда следует промолчать. Я услышал, как неторопливо зашаркали его тапочки, как зазвенела его чашка, когда он потянулся за ней, чтобы допить кофе.
– У этой штуковины есть какое-нибудь название? – спросил он.
Я поднял глаза и увидел, что он держит в руках выбранную им картину.
Она была написана в Танжере: неясные силуэты, рыночная площадь в бликах солнца, а вдалеке море.
– Нет, она без названия.
– Я что-нибудь придумаю, – сказал Спенсер.
Он указал на барабан:
– Я его заберу позднее.
– Пока, – попрощался я, и он ушел.
Дверь хлопнула, а я, выждав минуту-другую, подошел к ящику Диллона. Это был большой деревянный ящик с углами, обшитыми металлом. Я запустил руку в ящик наугад, выудил пачку листов и уставился на них. На секунду мелькнула мысль, что надо избавиться от них, уничтожить. Перед глазами возникла бочка для сжигания мусора. Все эти образы обратятся в золу. Все говорят мне: «Не думай больше об этом. Живи дальше!» Здравомыслящие люди. Они заботятся обо мне и моем благополучии. Эти люди заботятся о Робин, они заботятся о нас обоих.
Все это время я скрывал свое горе, но тем не менее продолжал рисовать своего сына; что-то необъяснимое заставляло меня это делать, вело мою руку по бумаге снова и снова. Я никак не мог себя остановить. Не знаю, сколько времени я просидел, разглядывая эти рисунки. Я не плакал. Со мной происходило что-то другое. Не уверен, что могу это описать. Какое-то узнавание. Из всего, что я сделал за последние годы, эти рисунки были самыми правдивыми. Я не верю в существование души, но если бы верил, я бы сказал, что в этих рисунках таилась душа.
На всех рисунках стояла дата. Я сидел и просеивал года, просеивал сотни карандашных рисунков и набросков углем мальчика, каким бы он мог стать с возрастом. Мальчика. Слышишь, ты?! Назови его так, как положено: «мой сын».
Эти рисунки не воплотились в картины. Я их никому не показывал, даже Робин. Особенно Робин. Тайные рисунки. И я не мог допустить, чтобы Спенсер высказывал о них свое мнение. Не знаю почему, но они держали меня на плаву.
Я не стал собирать их в кучу и сжигать. Я аккуратно разложил их по порядку на цементном полу. Я пытался нарисовать сына таким, каким бы он, возможно, стал, взрослея с каждым месяцем, с каждым годом. Я стоял, переводя взгляд с одного рисунка на другой, и мой сын снова был передо мною, он взрослел на моих глазах.
«Хватит», – сказал я себе, присел на корточки, собрал рисунки и, не спеша положив на место, снова обратил их в хронологию отчаяния. Закрыл ящик крышкой, вынес его из студии и запер за собой дверь.
Я решил оставить пикап там, где он был припаркован. Я чувствовал усталость от одной мысли о том, что надо вести машину домой, а потом, черт возьми, еще и разгружать вещи. Я шел по улице и прислушивался к жужжанию вертолета, низко кружащего над О’Коннелл-стрит. Я собирался где-нибудь поесть – надо было срочно заполнить пустоту в желудке, – но, завороженный шумом вертолета, вместо этого я двинулся вдоль улицы и лоб в лоб столкнулся с антиправительственной демонстрацией. Занятый своими личными проблемами, я совершенно забыл про эту демонстрацию. В какой-либо другой день я скорее всего присоединил бы свой голос к коллективному возмущению правительством. Я бы даже сказал – гневу. Я был зол не менее других. По всей стране люди единодушно возмущались выкупом нерадивых банков. Тяжкое бремя для нас всех, и потому я был рад, что забрел на О’Коннелл-стрит и в некотором роде тоже стал демонстрантом.