Невольничий караван
Шрифт:
Большая темная птица бесшумно перелетела с правого берега на левый прямо над самым костром. Отец Аиста вскочил и повторил свой вопрос, бессознательно протягивая руку вслед птице. При свете костра было отчетливо видно, что нос Серого стремительно отклонился влево, как будто вознамерился пуститься вдогонку за мимолетным пернатым гостем.
— Да, разумеется, я его видел, — ответил Шварц.
— И вы его уж знаете?
— Конечно. Это был филин, чрезвычайно редкая в этих краях птица.
— Да уж, это точно, тут он не слишком часто попадается, по крайней мере,
— Свидетель.
— А почему?
— Из-за голоса. Его крик звучит похоже на слово «шухуд», а это по-арабски означает множественное число от «шахид» — «свидетель».
— Верно! А латинское название у него какое?
Слово «латинское», конечно же, не могло незамеченным пролететь мимо ушей Отца Одиннадцати Волосинок. Малыш тут же вскочил, весь вытянулся в струнку и торопливо ответил, пока Шварц не успел его опередить:
— Филин по-латыньски зовется Bubalus! Я это знаю уже давно, очень!!!
Пфотенхауер повернулся в сторону словака, немного подумал, а потом спросил:
— Вот, значит, как? Филин, по-вашему, называется Bubalus. А что тогда, скажите мне на милость, обозначает латинское сочетание Bubo maximus?
— Bubo звался буйвол, рогатый, — не моргнув глазом, ответил Отец Листьев.
— Ого, что вы, оказывается, знаете! Никогда бы не подумал! Жалко только, что опять все наоборот: Bubo-то название филина, a Bubalus — как раз-таки буйвол!
— Этому я не могу верить. Вы, должно быть, ошиблись.
— Нет, я не ошибся. В чем, в чем, а в этом-то я собаку съел!
— А вы не могли забыть?
— Нет. Если уж вы мне не верите, Фома вы неверующий, спросите у господина доктора Шварца, кто из нас прав.
Отец Одиннадцати Волосинок так и поступил. Шварц, конечно, вынужден были признать правоту Отца Аиста, и тогда словак пробормотал недовольным тоном:
— Значит, это есть с моей стороны ошибка, наименьшая. Голова, ученая, по временам исчезает из дома. Но она тут же снова возвращается домой и снова тут же быстро во всем разберется. Я хорошо учил мою латынь, гимназическую. У меня всегда был даже открытый капюшон.
— Капюшон? — с недоумением переспросил Пфотенхауер. — Это еще что за чертовщина?
— Вы это не знавать?
— Что это обозначает, я, ясное дело, знаю, но уж что вы под этим понимаете — ума не приложу!
— Capuz, латиньское, называется же голова, немецкая! [159]
— Ах, вот оно что! А как же вы в таком случае слово Caput переведете?
— Caput есть колпак, чепчик на воротнике. Вы же должны это знать!
159
Здесь игра слов: die Kapuze (нем.)означает «капюшон», Caput (лат.)«голова» (прим. авт.).
— Да, это я уж должен был бы знать, только, любезный друг, все это снова наоборот! Голова по-латыни испокон веку «Caput» зовется, а под вашим капюшоном подразумевается нечто другое, чепчик или колпак.
— Как вы меня называть? «Любезный друг»? Оставьте при самом себе этого друга! Если вы позорите латынь, мою, то я не друг, ваш. Друг признается всегда по знаниям, обоюдным. Вы отказали мне в признании, заслуженном, тогда я обязан всегда рассматривать вас, как врага, противного. Всегда я должен быть тот, кто ошибается в путанице! Я лучше прошу, не говорите больше по-латыни, потому что каждый ребенок может услышать и понять, что вы в вашей жизни не учить ее по-настоящему.
Этот совет заставил Пфотенхауера расплыться в широкой улыбке, которая привела малыша в такую ярость, что он затопал ногами и закричал:
— Что вы ухмыляетесь? Вы смеетесь над мной или зубоскалите над собой? Если над мной кто-то издеваться вздумает, я беру ружье и делаю из моего врага труп, мертвый!
Не помня себя от гнева, словак действительно схватился за свое ружье и взвел курок.
— Что? — спросил Пфотенхауер, который иногда в минуты волнения переходил со своего баварского диалекта на чистый немецкий язык. — Если я вас правильно понял, вы хотите меня застрелить?
— Да, я застреляю вас с потрохами, всеми! Я тоже иметь честь в сердце, моем!
— Этого я и не оспариваю. Но поверьте мне. Не стоит доводить дело до стрельбы. Вы хотите убить того, кто только вчера спас вас от страшного бегемота?
Тут малыш выронил ружье, ударил себя по лбу и воскликнул:
— Я сам бегемот! Гнев мой, теперешний, был больше, чем гиппопотам, вчерашний! Вы спасли мне жизнь, а я хотел за это вас застрелить со злости. Вот я протягиваю руку, мою, и прошу прощения, снисхождающего!
Отец Аиста сердечно пожал протянутую ему руку. Только что Отец Листьев чувствовал себя всерьез оскорбленным; то, что он смирил свою гордость и извинился, еще раз показало Серому, какое у него на самом деле доброе сердце.
Недоразумение было улажено, и оба немца продолжали прерванную беседу, но теперь старались говорить тише, чтобы не провоцировать Отца Одиннадцати Волосинок на новые дискуссии. Около полуночи все, кто не должен был сейчас грести, закрыли глаза и вскоре заснули, убаюканные непрерывным монотонным плеском весел.
Когда Шварц и Пфотенхауер проснулись, стояла еще темная ночь. Вокруг царила полная тишина, весла грудой лежали на дне лодки: путь был окончен. Люди высадились на берег и привязали лодки к стоявшим у самой воды стволам деревьев.
Здесь тоже пришлось оставить небольшой отряд, который должен был стеречь лодки, остальные разобрали оружие и провиант, взяли в руки по факелу, и последний переход начался.
Дорога вела сквозь высокий лес, деревья стояли довольно далеко друг от друга, и пробираться между ними не представляло особенной сложности. Факелы горели ярко, так что проводники не могли заблудиться. Люди старались избегать малейшего шума, так как существовала вероятность того, что кто-то из отряда Абдулмоута может находиться поблизости.