Невская равнина
Шрифт:
Но хватит балясничать — пора и за чтение браться. Зажег я керосиновую лампу, но в комнате сразу запорхали, закружились ночные бабочки, обгорали и падали на стол. Пришлось закрыть окно. Устроился у лампы.
Привычки читать газеты у меня не было. Мальчуганом в родительском доме иногда заглядывал в «Русское слово» с хлестким фельетоном Дорошевича, только и всего. И в студенческую пору газеты не интересовали меня, а в военное училище они, сколько помнится, вообще не допускались. Правда, в библиотеке к услугам юнкеров были «Русский инвалид» и «Новое время», но мало находилось охотников даже листать их. Скучища! В действующей
С досадой я отложил газеты. Взялся за большевистские брошюры, подбадривая себя тем, что брошюра не газета, тонкая, но книга. Сяду-ка читать их с карандашом в руках, как, бывало, в студенческие годы сиживал за учебниками.
…Карл Маркс, Фридрих Энгельс… Новые для меня имена. «Манифест Коммунистической партии», Лондон, 1848 год. Углубляюсь в чтение, и чувства мои напрягаются все больше и больше. А мысли, они устремляются ввысь, и эта высь так непривычна, что начинает кружиться голова… Какая сила интеллекта и какая страсть в каждом слове «Манифеста»!
Я ошеломлен. Распахнуты ворота в новый, неведомый мне мир коммунизма. Он влечет меня, как, бывает, человека влечет свет зари… Но мыслимо ли всех на земле сделать счастливыми? Побороть людские несчастья? Неужели наконец будут прокляты и исчезнут самые войны?.. Как хочется, чтобы такое свершилось! Но не продолжение ли это сказки сегодняшней ночи?..
Будущее человечества, гласит «Манифест», в его собственных руках. Капитализм должен быть свергнут, и могильщик его уже известен: это рабочий класс. Борьба классов движет историю, определяет все ее события… Так получается. Но почему же до сих пор я этого не знал? Ведь изучал историю. Знакомили нас в реалке со знаменитым «Курсом русской истории» Ключевского. Говорили об основоположнике исторической науки в России — писателе Карамзине. Настольной книгой у меня была «Русская фабрика» Туган-Барановского — тоже капитальный труд. Но чтобы борьбе классов придавалась столь значительная роль — такого не упомню…
Мучительная ночь досталась мне. В голове — развороченные мысли, в чувствах — отупение и единственное желание: больше не залезать в дебри истории… Встретились с Синицей утром в военкомате, и по заблестевшим его глазам я понял: не терпится ему узнать, что почерпнул я из литературы.
— Ну как? — спросил он, придавая вопросу осторожную, шутливую форму. — Ум не зашел за разум?
Я не смог да и не пожелал утаить от рабочего-большевика пережитое за ночь. Говорил я недолго, но высказался честно — и сразу полегчало. «Пусть даже накажет, пусть уволит, — подумал я, — но это же счастье — распрямиться душевно… Этакая тяжесть с меня свалилась!»
Однако в глубине души я верил, что кто угодно, только не большевики способны наказать за честность. Многое мне у них нравилось, особенно их обращение друг к другу, простое и ласковое — «товарищ». Между собой они были на «ты». Мне Синица говорил «вы» и называл
Выслушал меня Синица со строгим лицом. Выждал, пока я, теребя бахрому на рукаве френча, успокоился. И сказал вдруг:
— Товарищ…
Я оглянулся: кому? Но в комнате только мы двое. Значит… мне? Это произвело на меня такое впечатление, что дальнейших слов я не услышал. «Товарищ»! Во мне все ликовало, но я лишь таращил на Синицу глаза. Он продолжал говорить, я понимал это по шевелящимся губам… Наконец и звук прорвался ко мне:
— …Начистоту — вот это ты правильно, товарищ, по-нашему, по-большевистски.
Мы встали. Синица уже улыбался:
— Не журись, хлопче. Ум за разум зашел — такое случается. Будем мозги раскручивать — да не в теории, а на деле.
Так разомкнулся для меня круг большевиков… А ведь казался недоступным.
Определили меня на должность заведующего культпросветотделом уездвоенкомата. Тут же я получил обмундирование: новенькую пару красноармейской одежды. Переодевался в бане и — о, с каким наслаждением я затолкал в горящую топку обносок английского френча! А когда от него остался только пепел, сунул туда же, в огонь, окончательно развалившиеся на мне брюки французского фасона галифе.
Простенькая красноармейская одежда — но почувствовал я себя в ней именинником.
Был мне предоставлен стол в отдельной комнате, а стены голые — неуютно. То ли дело кладовка, работа на людях! Там я и пребывал. Хлопоты с разгрузкой московского вагона с газетами и литературой, доставка тюков в военкомат, потом война с посыльными. Весело! Но на всякой работе приходит сноровка — и у меня все больше оставалось свободного времени.
— Где же мое заведование? — спросил я товарища Синицу. — В чем оно выражается?
— Соображай сам, — был ответ. — Не за ручку же тебя водить.
Но стал Синица брать меня на митинги, которые происходили в разных местах города чуть ли не каждый день. Пригляделся я к ораторам, пообвык показываться на подмостках перед множеством людей, проштудировал свежую литературу, и товарищ Синица выпустил меня с речью.
Держался я передовых статей центральных газет. Отважился однажды даже о III Интернационале упомянуть, который был только что учрежден в Москве и служил жгучей темой на всех митингах… Но тут досталось мне от товарища из центра. Выступил я, по его мнению, неплохо, но слова мои о значении Интернационала признал туманными.
— Что вы знаете, товарищ, об этом крупнейшем международном акте? Что учредительный конгресс Интернационала состоялся полтора месяца назад? Что через буржуазные кордоны, рискуя свободой, а иногда и жизнью, пробрались к нам делегаты из разных стран? Что с докладом выступил Владимир Ильич Ленин?.. А смысл этого события в международном пролетарском движении вам ясен, понятен?
Мне и ответить было нечего. Молчу смущенный… Напоследок товарищ из центра сказал:
— Публичное выступление — дело серьезное. Надо так владеть материалом, чтобы не только растолковать каждому непонятное, но быть готовым дать молниеносный отпор враждебным против нас, большевиков, вылазкам. Запомните, товарищ: туманные речи идут не из нашего лагеря.