Нежность
Шрифт:
Он умирал от уныния, от поражения, от разбитого сердца. Это Англия его убивала. Любовь к Англии. Ненависть к Англии. Будь она проклята, будь прокляты его соотечественники с отсохшим воображением и иссохшими яйцами. Будь проклята его собственная душа за то, что так рвется туда.
Я англичанин, и моя английскость составляет самое мое видение9. Больше всего на свете он желал увидеть лиственницы из своего детства. Они с Джесси и иногда с Аланом, ее старшим братом, выходили спозаранку из Иствуда и шли пешком в Уотстэндвелл. Путь занимал три часа, и под конец они умирали от голода. Их гроши, сложенные вместе, составляли богатство! Хватало на буханку хлеба,
Утолив голод, они погружались в мысли. Почти безмолвно сидели на стене у моста на въезде в деревню, наблюдая, как несется внизу сверкающий Дервент. К харчевне у моста подкатывали бреки, нагруженные добычей богачей-охотников. Он всегда жалел фазанов, выращенных только для того, чтобы их застрелил какой-нибудь толстяк после сытного завтрака10.
Затем они переходили на другой берег, чтобы затеряться на зеленых тропинках леса Шайнинг-Клиффс, вопя: «Право охоты! Право охоты!» Лес стоял тут испокон веку, и им было все равно, кому он принадлежит – богачу или богу.
На самой вершине холма, у хорошо знакомого тысячелетнего тиса, они в изнеможении падали на землю, весной еще покрытую ковром сосновых иголок, оставшихся с предыдущей осени. Джесси всегда вставала первой и отправлялась на поиски «провизии», как она это называла. Следом поднимался Алан: он садился с ножом в руке и начинал выстругивать палочку, а сам Лоуренс тем временем вытаскивал альбом и принимался рисовать лиственницы.
В дальнем краю, на одре болезни, женские цветы лиственниц снова взрывались розовыми факелами. Вздымались мужские соцветия, бледные, кремовые. Деревьям было больше двухсот лет, когда их срубили. Сестра Ада рассказала об этом, когда он последний раз приезжал в Иствуд, – упомянула, как старую, всем давно известную новость, что их свалили «давным-давно», в самом начале войны, как и все остальные деревья в здешних местах, по Дервенту и в долине Эмбер. Ада сказала, что вся древесина пошла на подпорки и настилы окопов, на деревянные кресты и гробы. Лес Шайнинг-Клиффс оголили, содрали одежды, как с женщины во время войны, и счастливые призраки его юности погибли вместе с лесом.
Слишком много пафоса, слишком много печальной красоты уходящей старины, которой на смену не приходит новое. Сердце Англии продолжает биться, но лишь потому, что обрубки прижгло войной. У англичан все больше вещей – большие дома, гордые ватерклозеты, мягкая мебель, новые автомобили, – но англичане больше не умеют чувствовать себя живыми.
Придет день – он знал, что придет, – когда они начнут грызть удила, жаждая новой битвы, еще одной войны, чтобы трагично, чтобы кровь бросилась в голову. И чем скорее, тем лучше. Очередное поколение принесут в жертву какому-нибудь новому смертоносному вранью. А седовласые старцы тем временем будут подписывать декларации и договоры, нести высокопарную чушь в клубах и залах. Ничего не изменится. Чернь будет ломать шапку и делать книксены, выражая почтение ради куска хлеба.
Господи, сохрани мир от седовласых старцев. Он, Лоуренс, никогда не станет одним из них – хоть какое-то утешение. Лучше отдать свою жизнь, чем сберечь ее на сырье для некрологов. Книги выскребли из него все нутро и отбросили пустую оболочку. С этим можно жить. С этим можно умереть. Но вот если отбросят его книги, это будет невыносимо.
Его последний роман, его «английский роман», его «мерзость», его высер, его пачкотня уже конфискована по ту сторону Ла-Манша, как и рукопись его нового сборника стихов. Британские таможенные власти и генеральный почтмейстер выразились недвусмысленно: он находится в полной милости правительства, а на таковую рассчитывать не приходится.
Почти пятнадцать лет назад весь тираж «Радуги» – все 1011 экземпляров – сгорели, улетели дымом в небеса. Он отправил рукопись своему литературному агенту, излив душу в сопроводительном письме: «Надеюсь, книга вам понравится. Надеюсь также, что она не слишком непристойна… Мое сердце обливается слезами, когда я ее перечитываю»11. О приказе на уничтожение он прочитал в газете «Манчестер гардиан» – назавтра после того, как книги пошли в костер.
Потом, прошлым летом, в июле 1929 года, случилось другое несчастье. Его акварели и картины маслом – обнаженную натуру – изъяли из галереи Дороти Уоррен в Мэйфере. Гнев вызвали волосы на лобке. Но ведь они есть у любого взрослого человека! В чем же преступление? Тринадцать тысяч человек успели увидеть его картины, прежде чем явилась полиция…
Как жарко. Как ужасно жарко. Где сиделка? Что, уже лето? Неужели он пропустил весну? Где он? Надо ехать в Альпы. Он твердо решил. Там будет прохладно. В горных ручьях даже в разгар лета ледяная вода. Чистый воздух.
Всего лишь месяц назад – месяц ли? что у нас сейчас? – министр внутренних дел выступил в палате общин, обличая его, автора печально знаменитого романа. Вслед за этим его литературный агент прислал телеграмму: почти наверняка в Уайтхолле внесли «Чаттерли» в черный список, засекреченный, так что это нельзя оспорить в суде. Удар был двоякий. То, что черный список – тайный, означало, что об этом не могут написать газеты. Роман просто задохнется без притока воздуха, подобно автору с его слабыми легкими.
Потом от агента пришла новость еще хуже, хотя куда уж хуже? Ни один человек в Лондоне не мог гарантировать, что автора и распространителя романа не арестуют по возвращении в Англию.
А ЕСЛИ Я ВЕРНУСЬ В ЯЩИКЕ ВОПРОС, телеграфировал он в ответ.
Как жарко, а ведь он даже простыней не накрыт. Он горел в лихорадке.
– Сиделка! – позвал он.
Цветы в кувшине беседовали между собой:
– Чему быть, того не миновать!
Перед смертью его последними словами будет: «Чему быть, того не миновать!»
– Унесите их, – сказал он, и непроницаемая английская сиделка позволила себе нахмуриться.
Но нет… Теперь он вспомнил. Это слова Конни. Его Констанции. Его печально знаменитой леди Чаттерли. «Чему быть, того не миновать, – говорит она в самом начале своих злоключений, а теперь – в самом конце его злоключений. – И, умирая, человек произносит те же слова: чему быть, того не миновать!»12
Богоматерь смотрела со стены, повернув голову к нему. Глубоко посаженные глаза сияли состраданием. Может быть, она поймет? Эта тумбочка у кровати переживет его, так любившего жизнь. Проклятая тумбочка в спокойствии столярных сочленений. Проклятый прочный стул у чудесного окна. Проклятый гардероб во всей своей весомости и внушительности. Даже кувшин с потеками глазури, в котором стояли цветы, был невыносим. Глазурь лучилась. Он чуть не разрыдался от этого зрелища.
Порой, часа в два ночи, его так мучил кашель, что он застрелился бы, будь у него пистолет. Но вот это, пронзительная красота обыденного, его прикончит. Он знал отчаяние, глубокое отчаяние, но оно ничтожно в сравнении с сегодняшним внезапным сияющим осознанием жизни, которая продолжается в прекрасном и проклятом неведении о нем, умирающем.
Английская сиделка послушно забрала кувшин с цветами. Лоуренс наблюдал, как она растерянно бродит по комнате и наконец ставит кувшин у подножия гардероба. Не вслух ли он выругался? Возможно. Взвизгнула петля дверцы. Сиделка сложила и повесила в гардероб его брюки. Вешалка бесполезно стукнулась о продольную перекладину.