Нежные годы в рассрочку
Шрифт:
Всё было слишком хорошо, подозрительно хорошо, недопустимо хорошо – так, как не должно быть – ведь судьба никогда не позволяет долгого безупречного счастья.
Был выходной день. Они с Виктором лежали в кровати и хохотали над причудливо преломленным пыльным лучом солнца, на сгибе которого вместо привычной белой тарелки с синим рисунком по краю чудилась расплывчатая огромная медуза.
Он бережно, с необыкновенной нежностью гладил женин живот – она заливалась ещё сильнее, будто ей пятки щекотали.
– Будет сын. Слышишь, Зиночка? Я знаю, – ласково говорил Виктор.
– Тебе просто так хочется! Откуда ты можешь знать?! – смеясь, возмущалась она. – Моя мать говорит, если живот круглый – будет девочка, а если как яйцо, – мальчик.
– Всё равно будет сын! А потом у нас родится дочка... – мечтательно проговорил он. – И вообще у нас будет много детей. Я через четыре с половиной года стану инженером. Мы будем работать, рожать детей, ездить на море... Ты обязательно должна увидеть море, Зиночка!
– Вить! Я тебя так люблю! Ты даже не знаешь, как я тебя люблю! Я даже мать родную – и ту не так сильно люблю! – воскликнула Зинаида и заплакала от счастья.
– Я тоже, тоже, очень тебя люблю! – с чувством сказал Виктор, неуклюже поцеловав жену в темечко. – И мы будем всегда вместе. Всегда. До конца своих дней. А сына давай назовём Геннадием, а? У меня дядьку Геннадием звали. Хороший был человек – бедовый! В котле утоп, ага! – с гордостью заявил он.
– Как же это, Витюш? – и Зинаида то ли от испуга, то ли от удивления прикрыла рот ладонью.
– Да очень просто. Он поваром в доме призрения на набережной до революции служил. Народу-то, знаешь, сколько там ночевало да ело?! Вот и котёл был огромный! Вон с тот дом! – И он указал на соседнее трёхэтажное здание. – Правда-правда! Поди ж, их всех накорми! И однажды дядя Гена варил гороховый суп на обед. Решил помешать, залез к самому краю гигантской кастрюли по лестнице, хотел было взять огромную, длинную палку, какой обычно картофельное пюре размешивал, да лестница пошатнулась. Он не удержался и полетел в кипящий суп. Да... Так и сварился... Жаль его, хороший был мужик. Ничего не боялся. Ну что, Зиночка, назовём сына Геннадием? – И не успела Зиночка ничего ответить, как в комнату ворвалась сестра Виктора и завопила нечеловеческим голосом:
– Война! Война! Немцы нам войну объявили! Война! Только что по радио сказали!
Уже через неделю Зинаида Матвеевна, ревя белугой и стоя за чугунной решёткой, провожала последним взглядом ненаглядного супруга своего на фронт под музыку гениального марша «Прощание славянки».
В глубине души она знала, что эта война ненадолго (так думали многие тогда), что скоро, очень скоро Виктор вернётся к ней, но Зинаида не могла себе представить, как она проживёт в разлуке с любимым хотя бы неделю – ведь со дня их знакомства они почти всё время проводили вместе.
Но прошла неделя, за ней минула вторая, третья – Виктор всё не возвращался...
А спустя месяц после начала войны Зинаида получила похоронку. И в тот миг, когда почтальонша вручила ей самый страшный документ того времени, Зинаида Матвеевна поняла, что никогда они с Виктором не будут жить счастливо, никогда она вместе с ним не поедет на море, не нарожают они уже кучу детей и никогда не стать ему, её любимому супругу, инженером. Ничего впереди она не видела. Одна сплошная непроглядная, густая темнота перед глазами, сквозь которую невозможно пробраться. Единственная драгоценность, которая осталась от мужа, была в ней самой. И Зинаида пообещала себе: если родится сын, она назовёт его так, как просил муж – Геннадием, в честь его дядьки, бедового мужика, который сварился в гороховом супе.
Все эти вышеописанные мысли проскользнули, слепившись воедино, не в самом её мозгу, а как-то мимо, словно обходя его. Получив похоронку, Зинаида прокричала на весь дом:
– Нет! Это не так! Это вы нарочно! Назло! Или перепутали! Виктор жив! Жив! Жив он! – и, захлопнув дверь, кинулась на кровать. Она ревела весь вечер вплоть до ночной смены в госпитале, куда поступила санитаркой.
Зинаида ждала мужа и тогда, когда закончилась война. Она верила, что та похоронка была просто-напросто чудовищной
Такова была Зинаида Матвеевна – Аврорина мать.
Что же касается второго её супруга и отца нашей героини – Владимира Ивановича Гаврилова... Тут автор затрудняется что-либо сказать... Поскольку о нём или вовсе ничего говорить не стоит, или выпалить всё сразу, как на духу. Дабы утолить любопытство многоуважаемого читателя, ваша покорная слуга выбирает второй вариант. Пожалуй, начну с его внешности – несколько необычной, которая у многих нередко вызывала отвращение, но, несмотря на это, была до предела индивидуальна. Индивидуальность любого человека – конечно, вещь естественная и неоспоримая, недаром в качестве синонима слова «человек» часто выступает такое понятие, как «индивид», но существуют всё же определённые типажи, а вот Владимир Иванович не укладывался ни в один из них.
Он был среднего роста, с тонкими ногами и руками, несоответствующими, более того, несколько карикатурно смотрящимися с его надутым животом, что появился у него после сорока лет благодаря наследственной водянке и приобретённому циррозу печени. Тело его – слишком белое, на конечностях было покрыто густыми, кучерявыми волосами. Владимир Иванович отличался и роскошной шевелюрой – вьющиеся иссиня-чёрные волосы в сочетании с выпуклыми, чёрными же глазами делали его похожим на Демона с картины Врубеля. Да, его внешность была далека от облика русских былинных богатырей. За кого только не принимали Гаврилова в жизни – и за армянина, и за еврея, и за грузина, один раз даже сравнили с албанцем, но ни армяне, ни евреи, ни грузины (не знаю, как албанцы) никогда не считали его своим. На самом деле его мать была наполовину цыганкой, и горячая кровь этого свободолюбивого народа аукнулась потом в Авроре, а затем и в Арине. Отёчные, нависшие веки, недобрый, пронизывающий взгляд, нос с горбинкой, ровные белые зубы, которые, несмотря на неумеренное курение, сохранились до последних дней...
С возрастом облик его заметно выровнялся – быстро поседели и легли волнами его кудри, глаза, хоть и впивались цепким взглядом, словно говорившим собеседнику: «Хе, да я о тебе всё, шельмец, знаю! Все твои грешки, желания да пороки вижу насквозь!», стали мягче и хитрее, а живот лишь дополнял образ, придавая ему представительности и внушительности. Прибавьте к этому ещё нервный тик, который в молодости не был столь сильно развит и воспринимался просто за не слишком красивую привычку делать пять-шесть мелких плевков через каждые пятнадцать-двадцать минут, будто пытаясь выбросить изо рта прилипший к языку волос или откусанный заусенец. Со временем плевки стали смачнее и чаще, правая часть торса при этом непроизвольно сотрясалась, а рука (тоже правая) дёргалась и уверенно постукивала то по коленке, то по столу, а иной раз и по чужой ноге, будто в подтверждение этих самых плевков. Звучало это приблизительно так: «Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п! – Тук, тук, тук, тук, тук».