Нежный театр (Часть 2)
Шрифт:
И я из той поры запомнил ее скользящий по мне теплый, но не в смысле сочувствия, а именно температуры, немного выше моей, помывающий скользкий взор ее темных, почти черных очей. Я никогда – ни в детстве, ни в отрочестве, ни в юности не мог различить ее зрачков, затопленных темной радужкой.
Она так упоена своим занятием, что голос ее уходит в отдельную несопрягаемую с ритуалом сферу.
– А щас как покупаем, как покупаем, как сынуленьку нашего накупаем, – лепетала в сладком забытье Любаша.
Пока бабушка не выговорила ей строго и даже зло:
– Ну какой он тебе, Любуся, скажи-ка мне на милость «сынуленька». Никакой и не
Не думаю, что ею, бабушкой, тогда овладела ревность. [38]
Но распаляясь, она продолжила свою тираду непозволительной фразой, вышедшей из ее недр, граничащей со святотатством, к чему, надо отдать ей должное, сама была весьма чувствительна.
Она осеклась чуть раньше, чем из ее узких строгих губ излились жестокие слова:
38
В особенных случаях, когда бабушка переходила со своего обычного торжественного лада на гневливый или наоборот, речь ее наполнялась союзами, которые можно было без ущерба для смысла избежать. Она словно приступала к сказу, полному драматизма. Будто фольклорный тон не мог вызвать и тени возражения у оппонента. За этой речью толпой стоял сам народ, как в лучшей кинокартине моего детства «Война и мир». С дрекольем и рогатинами.
– У него же, и ты это прекрасно и знаешь, Любовь, есть своя собственная и покойная мать.
Но на «и покойная» она мгновенно прижала жменю ладони к губам, прихлопнув свою речь. Как вьюшку печи.
Но было поздно.
Ведь слово «мать» вылетело, так как было спаяно в ее сознании именно с тем самым эпитетом. «Покойная». Как заклинание, заклание. Я вмиг понял это своей особенной железой, где смешиваются ужас и страх, где хранится непоправимое. Уяснил во тьме испуга – раз и навсегда.
Тогда в меня что-то проникло, вошло. Действительно «вошло» – как смоляной кляп в рот пленника, отданного на мучения или острие каленого копья в живот бойца, принимающего смерть. По самое древко. Прошлая жизнь сразу прошла, так как стала прошлой.
Я взлетел из банного корыта как на катапульте, я стал бегать и отбиваться от них – голый, мокрый, намыленный и яростный, я стал что-то несуразное и страшно ругательное орать им.
Они отступили от меня, опешили, потому что детские внятные ругательства, в отличие от взрослых, по-настоящему очень страшны. Они ведь в конце концов обязательно сбываются.
А я истошно многократно скандировал, приседая в низкий старт для силы крика. Прижимая к туловищу напряженные руки как бесперые крылья. Жестоко до хрипоты выпевал проклятья как солист авангардного хора. Ведь за мной уже столпилась стая мстительных бесноватых Эриний. Бабушка с Бусей это мгновенно почувствовали. Бабушкин народ отступал в кусты, он в ужасе рассеялся. Буся была сметена с лица земли лишь дуновеньем моей ярости. Во мне заполыхал пожар.
– Что б вы все передохли!!! Бабка и Буська!!! Буська и бабка!!! Вы подохните сейчас!!! Чтоб вас сгнобило!!! Чертовы твари!!! Суки!!! Крысы!!!
В меня ворвался огненный кошачеглавый бес невероятной силы и верткости.
И во мне до сих пор иногда шумят те страшные глаголы – «передохли» и «сгнобило».
Глаголы ведь были гораздо опаснее обычных существительных вроде «твари», «крысы» и «суки».
Они ведь, эти глаголы, переполненные спящей действенностью, словно заведенные тогда на тысячу оборотов, в конце концов сработали.
Мне кажется, что именно тогда я эти главные глаголы и придумал, как Адам, наделенный впервые на земле страшной членораздельной речью.
Рай при пристальном взгляде оказался ужасен.
Значит, он был изначально опоганен чудовищной кражей.
У меня.
Самого дорогого.
И я не мог надеяться на обретение.
Я желал им мгновенной смерти. Они ведь еще раз отнимали у меня мою мать.
Я догадался тогда во время своего крика, хоть он и не имел человеческой длительности, в чем состояла паскудная тайна ее исчезновения.
Они!
Они хотели, чтобы ее не стало у меня!
Они все…
Но следом за истерикой ко мне приходят друзья, они подбираются ко мне взявшись за руки. Это сладкий покой и полное примирение.
Все ужасное растаяло в вечернем мягком времени.
Я лежал в постели, я спал.
___________________________
Я сколько себя помню, вернее, помню свое зрение – всегда подглядывал за Бусей. Да, сколько себя помню, и это не аберрация той удаленной, но не потускневшей поры. [39] Ведь кроме того, что я видел ее, я как бы смотрел еще и ею, ее зрением, а может быть даже ее телом. Мне так теперь кажется, или тогда казалось. Точности тут не будет.
39
А оно действительно потускнело, как доказательство того, что оно было – как протяженность. Мне достались обломки.
Я представлял себя ею, но не в смысле – женщиной, а распорядителем особенных таинств, проистекающих чрез нее. А она, я был в этом уверен, имела к ним самое прямое отношение. Сначала эта была такая тихая игра. Невозмутимая, тихая, безобидная. Детский антропоморфизм.
И она сама однажды принесла мне дивные штучки с завода. Я даже помню тот день. Была осень. Конец ноября. Глубокая темная пора, низкие облака были видны в окно, из них чуть, едва заметно снежило. В наше окно, если сильно изогнуться можно было увидеть сквозь их просветы зыбкую и унылую луну. Буся ожидала больших премиальных к получке, но что-то случилось и премиальных она не получила, или не получила столько, сколько ждала, она на эту язвящую несправедливость цехового начальства горько пеняла бабушке. Смутная луна тоже слушала зыбь ее речей.
– А и в сам заводской профком и давай-ка! И пойди. – Сказала мудрая бабушка с пафосом, посмотрев за окно, будто слабая луна кивнет ее мудрости.
Союзом «и» она скликала своих партизан в подмогу неумехе Бусе.
– Да все они, не поверите, заодно. Куда я пойду, еще не дай бог чего подумают, что я жадная к примеру какая.
– Нет, ты, Любовь, и не права вообще. Заработанное – оно на то и есть заработанное. Пойди и куда положено и скажи им. Мол, и вынь да и положь!
И вот они передо мной – следы Бусиной обиды – чистые-чистые, позвякивающие в белейшей тряпице, как будто к нам уж стучится сумасшедший Новый год, и вот они там лежат, дожидаясь двенадцатого удара, привалясь друг к другу игрушечными птенцами в специальном уютнейшем чистейшем гнездовье.