НФ: Альманах научной фантастики. Выпуск 15
Шрифт:
— А что, — спросил я сладким голосом, — доволен он, наверное? Благодарит вас, кланяется?
Приятно бывает смотреть иной раз, какое у человека становится лицо.
Надо было бы мне заодно и адрес волобуевский дать, не то, что телефон.
Но главное — Волобуев, оказывается, как ни хотел бы, все равно не может ничего для него сделать. Не может помочь ему возвратиться в прежнее состояние.
— А почерк-то, — удивился я, — прежний-то его почерк!
И правда, все ведь так просто. Пусть попишет теперь прежним своим почерком, и все тогда станет на место. Но в том-то и была проблема. Много лет уж, как сам он ничего не писал. Что нужно — справки, доклады готовили ему референты. А если и брал он когда ручку, то только затем, чтобы поставить подпись. А одной только подписи было мало, было совсем недостаточно, чтобы мог он снова сделаться прежним.
Впрочем, так ли уж хотел он вернуться к прежнему своему бытию? Не знаю. Потому что, получив тогда телефон Волобуева, больше он у меня не показывался. Несколько раз, правда,
А недавно, встретив его опять, я несколько удивился. Какой-то был странный он. Мне подумалось, утомленный или не выспался. Заметив в руке у меня книгу, он выхватил ее и, пробежав название, так же порывисто сунул ее мне обратно. Казалось, он был раздосадован, то это «не его» книга и он не может опять надписать мне ее на память. А может, я ошибся и мне показалось это.
— Скоро, — поведал он вдруг и поманил меня пальцем, чтоб я склонился к нему поближе, — скоро будет все по-другому. Я ведь теперь… — и он сделал рукою пишущий жест в воздухе…
Значение этого жеста нельзя было не понять. Только тогда до меня начало доходить то новое и непонятное, что, заметил я, было в нем. Я не стал даже спрашивать его — кто? Кто теперь был его прототипом.
Он энергично пожал мне руку и, кивнув каким-то чужим, непривычным ему движением, быстро пошел прочь.
На днях я встретил его снова. Разительная перемена начала уже происходить в нем. Сквозь привычные черты стало, казалось, Проступать другое лицо, тоже хрестоматийно знакомое. Мне показалось, я догадался чье.
Что-то будет!
РАЗМЫШЛЯЯ О ФАНТАСТИКЕ…
Юлий Кагарлицкий
УЭЛЛС, ДАРВИН, ХАКСЛИ
Откуда идет фантастика? Та во всяком случае которую мы называем научной? Казалось бы, сам термин подсказывает ответ на этот вопрос — от науки! Увы, при таком подходе к делу, без понимания того, что отношения фантастики и науки тоже достаточно сложны и что научная фантастика — не популяризация, а литература и поэтому подчиняется законам художественного творчества, легко впасть в вульгаризацию, начать прилагать к научной фантастике те же требования, что и к науке, добиваться от писателей доказательности научной (в узком смысле слова), а не художественной.
Такой подход к фантастике был очень распространен в минувшие десятилетия, и он, естественно, породил реакцию против себя. Начали доказывать, что фантастика вообще никак не сродни науке и использует научную терминологию лишь для того, чтобы вовлечь читателя в некую игру, по сути своей отношения к наука не имеющую. Такие разговоры особенно усилились на Западе с начала шестидесятых годов, когда стало ясно, что старый период развития фантастики завершается и в новых вещах заметно возобладало влияние романтизма. Поэтому, если не так давно в спорах о научной фантастике приходилось отстаивать мысль о специфике художественного творчества, теперь приходится заново доказывать, что научная фантастика — это та область художественного творчества, специфика которой состоит в связи с наукой. Связи очень непростой, порою парадоксальной, но при этом по-своему очень крепкой.
Один эпизод из истории научной фантастики дает представление и об определяющем значении этой связи, и о том, насколько она порой бывает сложна. Речь идет о формировании Герберта Уэллса и других писателей, заложивших основы научной фантастики нового периода и о том, какое влияние на них оказали Дарвин и Хаксли.
Уэллс начинал свою житейскую карьеру с места ученика в мануфактурной лавке. Как торжествовала его мать, бывшая горничная, когда удалось таким образом заложить прочные основы будущего его преуспеяния! «Моя мать верила в бога и мануфактурную торговлю», — вспоминал потом знаменитый писатель. Но сам он уже тогда мечтал о чем-то большем. Во всяком случае — ином. Ему удалось устроиться помощником учителя в школу, а потом он получил стипендию на педагогическом факультете Лондонского университета. Так он попал в «Южный Кензингтон», как называли этот факультет по месту расположения (Лондонский университет разбросан по всему городу). Это было в те годы замечательное учебное заведение. Там работал Чарлз Дарвин, и всего только за два года до прихода Уэллса его сменил любимый его ученик Томас Генри Хаксли (Гексли). Из «Южного Кензингтона» вышло немало крупных ученых. Чуть ли не все однокурсники Уэллса добились научных отличий и заняли видное положение в ученом мире. И только он один стал писателем. Не был ли он в таком случае исключением? Не случайность ли, что этот питомник ученых породил еще и писателя?
Нет, ни в коем случае.
Приход Уэллса в Южный Кензингтон означал его приобщение не только к миру науки, но и к миру литературы. В этом смысле не всегда можно было найти заметные различия. От Дарвина шла та гуманитарная традиция, которая с успехом была воспринята Хаксли, а затем и Уэллсом.
Широко известны строки из автобиографии Дарвина, где он сетует, что уже много лет не может заставить себя прочитать ни одной стихотворной строки, потерял вкус к живописи и музыке. Но это было следствием колоссального перенапряжения — природа мстила Дарвину за раскрытие одной из ее величайших тайн — и воспринималось им самим как огромная потеря. До того все было иначе. Дарвин не только писал о законах природы. Он наслаждался ею. Она открывалась ему, как открывается только поэтам. Он умел ценить ее красоту и красоту подлинного искусства.
К. Тимирязев в статье «Кембридж и Дарвин», где он рассказывает о своей поездке на празднование пятидесятилетия со дня выхода в свет «Происхождения видов» (22 — 24 июня 1909 г.), приводит интересные отрывки из речи сына Дарвина, Вильяма.
«… Его воображение находило себе пищу в красоте ландшафта, цветов или вообще растений, в музыке, да еще в романах, чтение которых вслух, равно как и выбор, взяла на себя всецело моя мать… — рассказывал Вильям Дарвин. — Я думаю, — продолжал он, — что некоторых страниц «Происхождения видов» или того известного письма к моей матери из Мур-парка, в котором, описывая, как, задремав в лесу и внезапно разбуженный пением птиц и прыгавшими над его головой белками, он был так всецело поглощен красотою окружавшей картины, что ему в первый раз в жизни, казалось, не было никакого дела до того, как создались все эти птицы и зверушки, — всего этого не мог бы написать человек, не обладавший глубоким чувством красоты и поэзии в природе и жизни. Любовь к предметам искусства никогда его не покидала… Он был знатоком и строгим судьей гравюр и нередко посмеивался над современным декоративным искусством. Однажды, когда он гостил у мае в Саутгемптоне, воспользовавшись случаем, когда ни меня, ни жены не было дома, он обошел все комнаты и снес в одну из них все фарфоровые, бронзовые и другие художественные произведения, украшавшие камины и т., которые казались ему особенно безобразными, а когда мы вернулись — с хохотом пригласил нас в эту, как он выразился, «комнату ужасов».
Поэтому «Происхождение видов», как и другие вещи Дарвина, нередко обращало на себя внимание не только как научное, но и как литературное произведение. Джордж Сентсбери называет Дарвина человеком настоящего литературного таланта, а может быть, и гениальности «Литературная экипировка Дарвина совершенно блестяща, — пишет другой историк английской литературы Коптон Рикет. — Он — почти всегда замечательный мастер» Действительно, книги Дарвина обладали огромными достоинствами стиля. О. Мандельштам в своих заметках очень точно отметил многие черты Дарвина-литератора. Огромный успех «Происхождения видов» у широкого читателя, равный успеху «Вертера», он справедливо объясняет не одними лишь открытиями, заключенными в этой книге, но и тем, что «ее приняли как литературное событие, в ней почуяли большую и серьезную новизну формы» «Естественнонаучные труды Дарвина, взятые как литературное целое, как громада мысли и стиля, — не что иное, как кипящая жизнью и фактами и бесперебойно пульсирующая газета природы». При этом «в «Происхождении видов» животные и растения никогда не описываются ради самого описания. Книга кишит явлениями природы, но они лишь поворачиваются нужной стороной, активно участвуют в доказательстве и сейчас же уступают место другим». Тональность научной речи Дарвина Мандельштам определяет как тональность научной беседы. Он отмечает особую «открытость, приветливость его научной мысли и самого способа изложения». По его мнению, «Происхождение видов» как литературное произведение, — большая форма естественнонаучной мысли», и в нем он находит, кроме всего прочего, «элементы географической прозы, начатки колониальной повести и морского фабульного рассказа». «Происхождение видов», по его словам — «такой же точно путевой дневник, как «Путешествие на Бигле». Но основной литературный жанр Дарвина, согласно Мандельштаму, это «научная публицистика».
Еще одно духовное качество Дарвина оказало немалое влияние на его учеников. «Той чертой его характера, которая всего ярче запечатлелась в моей памяти, было какое-то напряженное отвращение или ненависть ко всему, сколько-нибудь напоминавшему насилие, жестокость, в особенности рабство, — рассказывал Вильям Дарвин. — Это чувство шло рука об руку с восторженной любовью, с энтузиазмом к свободе — к свободе ли личности или к свободным учреждениям».
В еще большей мере был литератором Томас Хаксли. Авторитет его в этом отношении был неоспорим, некоторые его эссе при его жизни вошли в круг обязательного чтения по литературе для средней школы. «По-моему, лучшую современную прозу создали не профессиональные стилисты, а люди, подобные Хаксли и Ньюмену, единственная цель которых состояла в том, чтобы как можно яснее сказать, что думаешь, и этим ограничиться», — говорил в 1930 году председатель ассоциации преподавателей английского языка и литературы Джон Бачен. «Никто лучше него не подтверждал своим примером афоризм Бюффона «Стиль это человек», — писал сын знаменитого натуралиста в книге «Жизнь и письма Томаса Генри Хаксли». — Литература и наука, которые так часто оказываются разлучены, в нем снова соединились; литература обязана ему тем, что он внес в нее столь многое от высокого научного мышления и показал, что правда отнюдь не всегда бесцветна, и что настоящая сила заключена скорее в исчерпывающей точности, чем в цветистости стиля».