Ничего не меняется (сборник)
Шрифт:
– А еще я люблю старые рубашки, – говорил Елисеев. – Я их ношу по пять и по десять лет. И особенно хороши они бывают на грани: еще держатся, но завтра уже треснут. Расползутся.
– А почему мы шепчем? – спросила Лена.
Она вдруг заметила, что они разговаривают шепотом.
– Это близость…
Последние слова он произнес, лежа на ней. Как-то так получилось, что в процессе обсуждения он обнял и вытянулся на ней, и она услышала его тяжесть и тепло… И подумала: неужели ЭТО еще есть в природе?
Его лицо было над ее лицом. Лене показалось: он смеется, обнажая свои чистые, влажные, крупные зубы. А потом поняла: он скалится. Как зверь. Или как дьявол.
Потом они лежали без сил. И он спросил так же, без сил:
– Ты меня любишь?
Лена произносила слова любви два раза в жизни. Один раз в семидесятом году, когда они с Андреем возвращались со съемки. Он отпустил такси, и они шли пешком по глубокому снегу. Она только получила квартиру в новостройке, и там лежали снега, как в тундре. И они шли. А потом остановились. И тогда она сказала первый раз в жизни. А второй раз – у гроба.
Когда прощалась и договаривалась о скорой встрече.
Оказаться в постели с первым встречным – это еще не предательство. В постели можно оказаться при определенных обстоятельствах. Но вот слова – это совсем другое.
– Ты меня любишь? – настаивал Елисеев. Ему непременно было нужно, чтобы его любили.
– Зачем тебе это? – с досадой спросила Лена.
– Как это зачем? Мы же не собаки…
– А почему бы не собаки. Собаки – тоже вполне люди.
Он включился в игру и стал по-собачьи вдыхать ее тело.
– Ничем не пахнешь, – заключил он.
– Это плохо?
– Плохо. У самки должен быть запах.
– По-моему, не должен.
– Ты ничего не понимаешь.
А потом началось такое, что лучше не вспоминать. Когда Лена вспоминала этот час своей жизни – от половины второго до половины третьего, – то бледнела от волнения и останавливалась.
Королевич Елисей мог разбудить не только спящую, но и мертвую царевну.
Лена была развратна только в своем воображении. Все ее эротические сюжеты были загнаны далеко в подсознание. О них никто не знал. И даже не догадывался. Глядя на замкнутую, аскетичную Лену Новожилову, было вообще трудно себе представить, что у нее есть ЭТО место. А тем более подсознание с эротическими сюжетами. Но Елисей весело взломал подсознание и выманил на волю. Вытащил на белый свет. И оказалось, что ТАКОЙ Лена себя не знала. Не знала, и все.
Она поднялась и босиком пошла в ванную. Включила душ и стояла, подняв лицо к воде. Вода смывала грех. Елисеев вошел следом, красивый человеческий зверь.
– Иди к себе, – попросила Лена. – Я хочу остаться одна.
– Ты этого не хочешь. – Он вошел под душ, и они стояли, как под дождем.
– Как странно, – сказала Лена.
– Не бойся, – успокоил Елисей. – Так хочет Бог.
– Откуда ты знаешь?
– Если бы Бог не хотел, он не сделал бы мне эту штучку. А тебе эту. А так он специально сделал их друг для друга. Специально старался.
Напротив ванной висело запотевшее зеркало. И в нем, как в тумане, отражался Елисеев. Лена увидела, какая красивая у него пластика и как красивы люди в нежности и близости. Как танец, поставленный гениальным хореографом. Может, так действительно хочет Бог.
– Я люблю тебя… – выдохнул Елисеев.
И Лена догадалась: для нее слова любви – это таинственный шифр судьбы. А для него – часть танца. Как кастаньеты для испанца.
В три часа они оделись и пошли в буфет. В буфете по-прежнему сидели люди из киногруппы. Было впечатление, что они не уходили.
Лена подозревала, что у них с Елисеевым все написано на лице. Поэтому надела на лицо независимое выражение и встала в очередь, пропустив между ним и собой два человека. Потом взяла свои сосиски и ушла за другой столик. Он сел возле окна. Она – возле стены. Ничего общего. Чужие люди.
Елисеев включился в какой-то разговор, поводил рукой со сломанным пальцем. Поднимал рюмку. Выпивал. Иногда он замолкал, оборачивался и смотрел на нее подслеповато-беспомощно. И тогда она догадывалась, что он видит не эту комнату, а другую, не буфет, а их номер. Их шепот. Их адскую игру. Он улыбался – не улыбался. Скалился. И тогда все в ней куда-то проваливалось, как в скоростном лифте.
А вокруг сидели люди. Работала буфетчица. Никто ничего не замечал. Никто ни о чем не догадывался. А если бы и догадались… Люди равнодушны к чужой смерти и чужой любви. Известие о гибели Андрея обжигало. Каждый вскрикивал: «А-а-а…» Но уже через полчаса переключался на другое. Невозможно соболезновать долго.
Если бы сейчас обнаружилась их связь с Елисеевым, реакция была бы ожоговой: «Так скоро? – вскрикнули бы все. – Уже?..» И каждый вздохнул бы про себя: «Вот она, великая любовь…» А потом пошли бы в туалет пописать. И уже, надевая трусы, забыли бы о чужой страсти. Люди равнодушны, как природа.Съемка шла в доме-музее, где действительно сто лет назад проживала семья декабриста. Стояла их мебель. На стенах висели миниатюры. В книжном шкафу стояли их книги. Было понятно, о чем они думали. Царь не хотел унизить ссыльного. Он хотел его отодвинуть с глаз долой.
Ленин в Шушенском тоже жил неплохо, питался бараниной. Наденька и ее мамаша создавали семейный уют, условия для умственной работы. Николай II поступал так же, как его дед. А то, что придумали последующие правители – Ленин, Сталин и Гитлер, – могло родиться только в криминальных мозгах.
Елисеев работал, щелкал беспрестанно тридцать, сорок кадров на одном и том же плане. Он знал, что лицо не стоит. Меняет выражение каждую секунду. И жизнь тоже не стоит. И меняется каждую секунду.
Княгиня Волконская была одета и причесана. Лена накладывала тон на юное личико. Именно личико, а не лицо. В нем чего-то не хватало. Наполненности. Как хрустальная рюмка без вина.
«Интересно, – подумала вдруг Лена, – а у княгини с Волконским было так же, как у нас с Елисеевым? Или тогда это было не принято? Тогда женщина ложилась с мужчиной, чтобы зачать дитя. И это все. О Боже, о чем я думаю? – пугалась Лена. – Совсем с ума сошла. Русские аристократы верили в Бога. И вера диктовала их поступки. И весь рисунок жизни. В этом дело…»
Начались съемки. Героиня произносила слова и двигалась с большим достоинством. Грудь у нее была высокая, мраморная. Лицо тоже мраморное. Ничего не выражало, кроме юности. Все есть: глаза, нос, рот. Но чего-то нет, и никаким гримом это не нарисуешь.
Подошла режиссер Нора Бабаян, сказала упавшим голосом:
– Пэтэушница с фабрики «Красная Роза».
«Ее бы Елисею в руки на пару часов», – подумала Лена. А вслух сказала:
– Все на месте.
– Да? – с надеждой прислушалась Нора.
– На сто процентов, – убежденно соврала Лена. – Даже на сто один.
Другой ответ был бы подлостью. Нельзя бить по ногам, когда уже ничего невозможно изменить. Нельзя бить по ногам, потому что надо продолжать путь. Идти. И дойти.
Приблизился Елисеев и наставил свой «Никон». Притулился.
Комнаты в доме переходили одна в другую. Кажется, это называется анфилада. Сквозняк гулял по ногам. Лена озябла и сморщилась. Так, сморщившись, смотрела в объектив. Ей не хотелось быть красивой, не хотелось нравиться. Какая есть, такая и есть.