Ничей
Шрифт:
Когда в парламенте Андрею Павловичу сказали, что рабочий день здесь начинается в девять утра, он сильно оскорбился. По словам Андрея Павловича, произнесенным при этом, он всегда был и остался человеком творческим, а человеку творческому не пристало являться в контору по звонку. Человек творческий, по его словам, творит, опираясь на вдохновение, а не по приказу. Как ни странно, после этих слов из аппарата его не попросили. Хрюшников, по данным из надежного источника, прямо балдел от корифеевой писанины и даже приводил ее в пример. Сидеть вдвоем с Карловым в одном кабинете никто не хотел,
– Идите, Владимир Владимирович, занимайтесь, – сказал я веско, давая понять, что беседа окончена.
День в парламенте близился к финишу. Хрюшникова я так и не услышал и не увидел. От Елены Вячеславовны узнал, что спикер заезжал минут на десять, потом снова уехал. Соединить она, по ее словам, не успела – а вернее, как всегда, не захотела. Думаю, по своему обыкновению разгадывала кроссворды и сканворды. К такому варианту я был заранее морально подготовлен. Поэтому очередной гость застал меня за составлением пространной служебной записки на высочайшее имя.
Дверь мягко отворилась, пропуская внутрь кабинета Семёна Марковича Домашевского, одного из моих предшественников на высоком посту в пресс-службе законодательного собрания. Служивший верой и правдой партийному спикеру из фракции «Коммунисты и беспартийные», он был без церемоний выброшен из ближнего круга при смене караула. Эпоха «Ядрёной России» загнала Семёна Марковича в консультанты третьесортного отдела писем. Зам управляющего делами Власьев собственноручно выкинул в коридор пожитки и бумаги опального пресс-секретаря.
Семён Маркович, кроме службы в аппарате, преподавал на факультете словесности и слыл хорошим дядькой. Пересдавать экзамены к нему приходили прямо сюда. Напугав разгильдяев и разгильдяек нахмуренными бровями и суровым тоном, он всякий раз потом смягчался и говорил: «Ну, давайте вашу зачетку». В молодости Семён Маркович сам поработал журналистом, вкусил и партийного хлебушка – то есть, ведал, что почем. Его и сейчас привлекали к творческим работам, а если конкретно, поручали готовить поздравительные адреса и обращения. До пенсии Домашевскому оставалось несколько месяцев, и в верхах сейчас решалась его дальнейшая судьба.
– Здравствуйте-здравствуйте, Семён Маркович, – улыбнулся я ему. – Заходите, пообщаемся.
– Да зачем я тебя отвлекать буду? – вздохнул Семён Маркович, проходя и пристраиваясь у окошка.
– Вы меня никогда не отвлекаете, – заверил я.
– Ну что, пнули Забегалова? – издалека начал Семён Маркович.
– Пнули. Только зачем и кто, до сих пор не пойму.
– А ведь он уверен, что это ты, – прищурился Семён Маркович.
До меня дошло не сразу. Семён Маркович глядел, улыбаясь, и протирал мятым носовым платком очки.
– Я?!
– Ты, ты. Он же знает, что ты его не любишь.
– Да что он, девица красная, чтобы я его любил?
– Не знаю, не знаю…
– Вообще, откуда эта информация?
– Говорят в кулуарах, – Семён Маркович неопределенно повращал очками.
– Может, стравливают нас таким образом? – предположил я.
– Может,
– Да пошел он, гнида старая! – не сдержался я.
– Говорит, обидел ты его сильно, – продолжал Семён Маркович.
Я захотел плюнуть, да некуда было.
Никифору Мефодиевичу, по моему убеждению, давным-давно пора было прищемить его поганый язык. Таких, как он, следовало еще году в девяносто первом вывезти на барже подальше от берега и открыть кингстоны. Жаль, первому президенту России не хватило запала проделать всё это. Кормясь слухами и сплетнями, товарищ Толиков дул в уши не одному Хрюшникову. А обида его заключалась вот в чем. Как-то раз преподобному Никифору Мефодиевичу вздумалось вдруг показать служебное рвение – собственноручно написать в наше издание про какую-то мемориальную доску. Про ее охрененное значение в деле воспитания подрастающих поколений. И не просто написать, но и запечатлеть сие изделие на фото. Конечно, придворный фотограф Колёсиков был в тот момент занят, о чем я и сказал инициативному товарищу. Кроме того, Никифору Мефодиевичу мною было сообщено, что о подобных инициативах желательно извещать меня заранее, а не в последние десять минут. Ни слова не говоря в ответ, товарищ Толиков тогда вышел с таким видом, будто его унизили и растоптали. Попрали человеческое достоинство.
– Я через всё это проходил, – говорил тем временем Семён Маркович. – А тебя они особенно ненавидят: ты же не их человек. Толиков до сих пор возмущается. Не может понять, откуда ты взялся.
Я неаккуратно пошевелился в кресле, и боль в спине тут же напомнила о себе.
– Может, ну их всех к чёрту? А, Семён Маркович? Пусть сами в своем г… копаются?
– Не горячись, Алексей Николаевич. Спокойнее будь.
– Обрастать толстой кожей?
– Ну да, если можно так сказать. Уволишься, а что толку? Поставят на твое место какого-нибудь идиота.
– Я тут сам скоро в идиота превращусь.
А память подбрасывала новые сценки из прошлого. При известии о моем назначении все в аппарате, конечно, выпали в осадок. В тот момент в ящике стола у Хрюшникова лежала целая пачка резюме и прошений. Больше месяца спикеру промывали мозги самые разные кандидаты и кандидатки. Одна из кандидаток, по фамилии Скотникова, рвалась даже к нему в загородную резиденцию, грозясь лично представить развернутую концепцию работы пресс-службы. Себе в актив мадам Скотникова заносила доблестную службу в секретариате одного из предыдущих губернаторов. Ныне была она соседкой всё того же Валентина Юрьевича по подъезду одного и того же номенклатурного жилого дома.
К изумлению публики, спикер стоически вынес эти наскоки и подходцы. Этим он изрядно огорчил и Забегалова, и ряд других желающих пристроить в аппарат своего человечка или даже пристроиться лично. С тех-то самых пор любимой темой расстроенного Валентина Юрьевича и стали рассуждения о необходимости разогнать пресс-службу как слишком дорогостоящую структуру, к тому же хронически и вызывающе не выполняющую своих обязанностей.
Семён Маркович улыбался и глядел на меня сквозь очки.
– Ничего, Алексей Николаевич! Всё нормально. Держись!