Ничто человеческое...
Шрифт:
— Владимир Евлампиевич, это не ахматовские стихи.
— Чьи же? — удивился он.
— Не помню… Возможно, что ее собственные…
— Но она же никогда стихов не писала! — Подумал. — А могла, могла написать. Ничего невозможного в жизни для нее не было.
А через день я получил от Владимира Евлампиевича письмо. В нем были… тоже стихи. Его стихи. Первые в жизни стихи, написанные семидесятилетним человеком. Но они настолько личны, интимны, что я не буду их цитировать. Меня и без того мучают сомнения: не перешагнул ли я через в документальной литературе недозволенное, хотя делал это, разумеется, во-первых, с разрешения В. Е. Лисова, а во-вторых, в уверенности, что понят буду читателем так же целомудренно, как относились к жизни
Шекспир в меняющемся мире
1
По субботам в одном умном, архисовременном НИИ — в уютном конференц-зале или же по соседству, в кафе, — устраиваются интересные вечера.
Библиотека НИИ получает в изобилии журналы, выходящие в Западной Европе и США, поэтому дискуссионные вечера, когда требует того тема, отличаются точной — с именами и цитатами — полемикой с зарубежными оппонентами.
Основные тезисы доклада:
— Сто лет назад Фридрих Ницше патетически констатировал: «Бог умер». Он утверждал идею «умаления человека, наделенного добродетелью машины». Сегодня американский социолог Э. Фромм бесстрастно констатирует, что «человек умер» и недалек день, когда он перестанет быть человеком и станет «неразмышляющей и нечувствующей машиной». Это положение весьма любопытно исследовать как феномен адаптации. Человек сегодняшнего Запада в мире машин, могущества и господства техники адаптировался или, точнее, стремится адаптироваться настолько, что уже становится машиной сам. Будучи не в силах — по Фромму — реализовать подлинную человеческую сущность, очеловечивать мир, он, чтобы уцелеть в быстро меняющейся действительности, позволяет технике омашинить себя самого.
Печальный парадокс (улыбнулся в этом месте докладчик, утратив на миг академическую невозмутимость): человек наделил машину собственной мудростью, сообщил новый смысл самому понятию «машина», заставил философов по-новому рассуждать о живом и о мертвом и, совершив это чудо, сам становится машиной в старом, традиционном понимании слова: неразмышляющей и нечувствующей…
Полагаю целесообразным отметить именно сейчас, что НИИ, о котором идет речь, как раз и занято созданием «думающей техники». До начала дискуссионного вечера я увидел людей в общении с умными, таинственными для меня машинами. Запомнилась гордость, с которой двадцатилетняя девушка показывала мне, что умеет делать подвластная ей ЭВМ. Она касалась рабочих клавиш пульта управления с каким-то совершенно особым чувством (я подумал, не возвращает ли она слову «трепет» его изначальную, высокую и нежную суть), она простодушно радовалась, когда машина ее понимала, как радуемся мы, когда понимает нас новый, уже чем-то симпатичный, но и загадочный в то же время человек. Порой эта девушка показывала мне машину, как показывают… собаку, чувствующую волю и настроение хозяина фантастически тонко. А когда машина ее не понимала и оставляла без ответа (потому что Лида была начинающим оператором), она испытывала даже не обиду, а боль…
Завершила Лида демонстрацию машины совершенным триумфом: «Сейчас она нарисует для вас портрет Брижит Бардо. Хотите?» Я, конечно, хотел… «А теперь она нарисует портрет Крамского „Неизвестная“!» И я опять хотел и, получив портрет, радовался, кажется, даже больше, чем в Третьяковке, потому что сопереживал торжество Лиды. «А сейчас рисунки для детей! Первый под названием „А ну, погоди“». — «А рисунки детей она умеет имитировать?» — «Детей?» — растерялась Лида. «Ну да, — пояснил я, — рисовать, как рисуют дети. Дом, или солнце, или дерево». «Нет, — ответила, — этого она не умеет… — Посмотрела на меня вопросительно. — А странно, да? Что не умеет? Она же сама как ребенок». «Ее не научили, — успокоил я Лиду. — Когда научат…» — «А если и тогда она не сумеет? Ведь рисовать как дети — это…» Мы посмотрели на четкие очертания лица Брижит Бардо и подумали, видимо, оба о том бесконечном, астрономически далеком расстоянии, которое отделяет живой, исполненный очаровательных несуразностей и неправильностей, волшебно деформирующий мир детский рисунок от жесткой, безупречно точной «манеры» рисующей машины. «Что вы хотите от нее, — вздохнула Лида, — она ведь, несмотря ни на что, неживая». И коснулась опять клавиш пульта с тем особым чувством на лице, что я понял: нет, для нее она все-таки ЖИВАЯ…
В книгах писателей-фантастов, говорил далее докладчик, машина, мечтая стать человеком, устремляется в завтрашний день; «человек-машина», которую имеет в виду Фромм, тоскуя по человеку, иногда устремляется во вчерашний и позавчерашний день, то есть, в сущности, быть машиной не хочет и надеется, что человеческое ей сохранить легче будет не в настоящем, а в уже минувшем, когда мир был устойчивее и не менялся столь ошеломительно быстро.
Эту ориентацию улавливают философы Запада, идеализируя и романтизируя старые эпохи, им тоже кажется, что они были духовнее и человечнее.
По мнению современного французского философа Этьена Жильсона, мы будем иметь право опять говорить о европейской культуре лишь тогда, когда «вновь достигнем высоты бессмертного XIII столетия…»
«Бессмертный XIII век» — это мир, в котором еще не искал истину Коперник, не создавал картин Брейгель, не говоря уже о последующих завоеваниях человечества… В мудрой истории Андерсена «Калоши счастья» герой, мечтая о средневековье, действительно попадает гуда и испытывает ужас на непролазной, без единого фонаря улице, в окружении лачуг и болот. Но по-настоящему страшно не это, самое страшное — возвращение к более низкому нравственному и духовному состоянию, даже если оно, это состояние, и отмечено большей «уравновешенностью», «соразмерностью», чем современная эпоха, кажущаяся многим западным философам «безобразной и безмерной»…
Бегство в минувшие столетия тоже стоит рассматривать с точки зрения интересующего нас феномена как наивно-романтическую попытку уклониться от необходимости адаптации к сегодняшнему миру. Но можно ли от действительности уклониться, уйти?!
…«НТР и духовный мир личности» — было обещано на афише. «Шекспир в меняющемся мире» — говорили об этом вечере потом.
2
— Встреча человека с иррациональной мощью им же созданной техники похожа в изложении западных философов и публицистов на встречу человека с Роком в античных трагедиях и мифах с той весьма существенной разницей, что там герой погибает, утверждая человеческое достоинство, познавая полнее себя и мир, а тут он достоинство утрачивает начисто — во власти страха, сомнений, недоверия к себе и миру, в тот самый, казалось бы, патетический момент, когда, по словам итальянского журналиста Дуилио Паллоттелли, «достигает самых высоких вершин познания».
Для дальнейшего углубления в «феномен адаптации», для осмысления нравственных и эмоциональных потерь, которые несет тот, кто охотно меняется (и отнюдь не к лучшему) в фантастической, динамичной действительности, поучительно познакомиться с результатами исследования острых депрессий, полученными американским психиатром Юджином Пэйклом, который решил обнаружить зависимость неврозов, нервного истощения современных людей от тех или иных жизненных ситуаций.
«Эти результаты, — писал итальянский журнал „Эуропео“, — оказались совершенно неожиданными и, хотя они еще не окончательно обработаны, позволяют заключить, что человек в конечном счете менее сложен, чем можно было подумать…»
Иными словами, наивно заблуждались Софокл и Данте, Рембрандт и Л. Толстой, Бетховен и Достоевский: человек менее сложен, чем им казалось. И выявилось это именно сегодня, в кризисной «ситуации лабиринта», куда завела человечество «высокоразвитая культура».
В конференц-зале погасла люстра: стало непроницаемо темно (на дискуссионных вечерах любят и внешние эффекты). Потом за кафедрой докладчика осветился экран, четко отразилась в нем таблица, и горела она долго, чтобы могли мы углубиться, подумать, попытаться понять. И в молчании мы читали, думали.