Ничто человеческое...
Шрифт:
Думаю, что влияние искусства заключается в том, что оно учит нас быть человечными. Однажды я беседовал с девушкой, которая управляла на стройке башенным краном. Это, вообще, работа интересная, сопряженная даже с известным риском, все-таки высота… Но постепенно однообразие стало и ее угнетать. Каждое утро подниматься по этой лестнице, выполнять одни и те же маневры…
Ей помогло тоже нечто совершенно неожиданное, не имеющее никакого отношения ни к крану, ни к ее работе и даже не имеющее отношения к нашей жизни. Ей помогла новелла Флобера «Простая душа» — о малограмотной простой женщине, которая работает на ферме, изо дня в день видит и делает одно и то же, и тем не менее глубоко радуется жизни и умеет
«Зерно искусства» упало в чернозем, что ли, повседневности. Такие зерна могут давать всходы только тогда, когда они падают в более или менее вспаханную почву. А вспахивает ее вся наша жизнь, ее этические законы. И надо помнить о том, что бывают «залежные земли» в человеческой душе, но целинных земель не бывает, потому что тысячелетия культуры, тысячелетия работы человеческой мысли и человеческой души отразились на каждом из нас.
Я говорил сейчас о людях «интересной однообразной» работы, но бывают, повторяю, работы и неинтересные, как бы отупляюще-однообразные. Помню рассказ одной стенографистки, которая жаловалась на то, что она уже стала как автомат. «Я совершенно не вникаю в то, что стенографирую, я машина». Интересно, что и к ней освобождение пришло от искусства, и тоже пришло совершенно неожиданно. От Шекспира.
Она стенографировала речи на одной конференции, посвященной очередному шекспировскому юбилею, и в отличие от обычного состояния, когда работала совершенно автоматически, вдруг в какую-то минуту вникла в то, о чем говорили люди на трибуне. А говорили они про то, что женщин волнует особенно. Про любовь в трагедиях и комедиях великого художника. Дома она открыла Шекспира, и после этого в ее работе многое изменилось. Она ощутила одну великую особенность Шекспира: что бы люди ни делали у него, о чем бы ни говорили, чем бы ни занимались, — это имеет отношение к каким-то большим событиям, к жизни мира, к судьбе человечества. И ей открылось, что ее скромный труд тоже имеет отношение к жизни мира, к судьбе человечества, потому что на совещаниях, когда она стенографирует, говорят, в сущности, о больших вещах: о спасении морей и океанов, о сохранении лесов, о воспитании детей… Работа ее получила какой-то высший смысл.
Вот что я думаю по поводу вопроса о взаимоотношении искусства и повседневности… Ну конечно, кроме такого конкретного, что ли, отношения к судьбе человека искусство имеет и более общее, более философское отношение, то есть оно открывает нам не только то, что мы должны делать сегодня (внимательно отнестись к больному, бережно поднять контейнер с кирпичом и т. д.), — оно нам открывает и наше отношение к миру, бесконечности, истории и вообще наше место во вселенной. И в этом глубинный смысл.
как Вы относитесь к сентиментальности?
— Вот интересно: слова внутренне меняются не только в оттенках, но и в сути в зависимости от перемен в человеческих отношениях, от формирования новых нравственных ситуаций. Некогда обвинение в сентиментальности было немалой обидой. Это означало, что человек излишне чувствителен, подменяет подлинные чувства чрезмерной экзальтацией, что он не умеет адекватно относиться к явлениям жизни. Чаще, чем нужно, смеется и чаще, чем нужно, плачет. А сегодня именно этого нам и недостает.
Я в одной из моих книг в полемическом «заострении» советовал читателям не бояться быть сентиментальными и вообще не бояться этого слова. Нам в том мире, который сложился в начале восьмидесятых годов, не хватает, по-моему, именно этого. Я имею в виду, конечно, не замену подлинных чувств экзальтацией, а открытость, безбоязненно искреннее отношение ко всему в жизни. Без потаенности, маски, игры, отсутствия страха показаться смешным, заплакать, когда тебе больно, — не за себя обязательно, рассмеяться, когда тебе смешно, улыбнуться, когда твое сердце чем-то тронуто.
В жизнь вошло явление, которое можно назвать стереотипом замкнутости. Оно вошло тихо, неслышно, само собой. Появились люди, застегнутые на все замки, как портфели и чемоданы. И «содержимое» их нам неведомо, пока они не окажутся в экстремальных ситуациях, тогда нередко нас постигает разочарование: оказывается, в чемодане было барахло под респектабельной кожей.
Я люблю людей, которые не боятся открытого выражения чувств. Разумеется, говоря о сентиментальности, я вкладываю в нее иной смысл, чем вкладывался в нее некогда. Экзальтация сегодня не менее нелепа и фальшива, чем во все минувшие времена. Может быть, завтра, если мы завтра «расстегнемся», надо будет опять бояться сентиментальности. Ведь человек тоскует именно но тому, что ушло, и испытывает неприязнь к тому, что имеет в избытке, даже если это сладостный избыток. Но пока говорить об избытке сентиментальности рано.
Меня поражает непонимание того, что творческие силы человека непосредственно сопряжены с тканью его души. А ткань души, если он ее все время прячет, может быть изъедена молью, как изъедает моль обычные ткани, похороненные в ящиках шкафов. Андерсен даже в XIX, «железном», веке не боялся быть сентиментальным, плакал, смеялся, играл с детьми. Был чудаком. Хорошо бы, чтобы побольше чудаков было в нашем, «атомном», XX веке.
Равновесие между сердцем и умом было, по-моему, нарушено в XX веке. Не случайно это время совпало с расцветом жанра фантастики в литературе. Казалось, естественные науки и техника всесильны, они могут все.
Создать не только мыслящие машины, но и разумную, тонко чувствующую, интеллектуально духовную жизнь.
В сущности, умные люди во все века иронично относились к возможности науки «осчастливить человека». Начиная с Сократа, который полемически заостренно смеялся над математиками и астрономами, думающими о загадке неба, не решив загадку человеческой души, человеческих отношений, и кончая Львом Николаевичем Толстым, который не понимал, как может человек отдавать все силы ума, скажем, астрономии, тогда как на Земле нет счастья, — не рано ли думать о звездах?
Разумеется, гений может себе разрешить и излишнюю иронию над вещами более чем серьезными и могущественными. Гений может себе разрешить и неверие в них. Я не смею подобным образом относиться к науке. Но помню печаль-но-ироническую строку из записных книжек замечательного советского писателя Ильи Ильфа: «Вот радио есть, а счастья нет». Сегодня мы можем добавить: вот и телевидение есть, и космические корабли, и неслыханный комфорт, и быстрота передвижения…
Счастье в человеческом сердце. Именно поэтому равновесие между умом и сердцем — условие формирования гармонической личности. Почти двадцать лет назад когда торжествовало излишнее поклонение разуму, я написал повесть «Ахилл и черепаха». Ахилл — это ум, черепаха — это сердце. В известном парадоксе Зенона Ахилл не в состоянии догнать черепаху. Но в действительности, тоже весьма парадоксальной, но все же более конкретной, чем отвлеченные формулы и парадоксы, Ахилл оставил за собой черепаху в некой безбрежной дали, и мне хотелось, чтобы он умерил бег, чтобы милая, добрая, старая черепаха все же поспевала, поспешала за ним.