Никогда не забудем
Шрифт:
Плакала я сколько хотела — никто меня уже не успокаивал. Потом надумалась просить у немцев пропуск в лазарет: очень хотелось повидать маму. К братьям и сестрам я не просилась: немцы сами, забирая их, говорили, что им сразу сделают «капут». Маленький Антось уже тогда был как неживой: не кричал, как обычно, лежал с закрытыми глазами и едва дышал.
После долгого упрашивания один немец дал мне пропуск в лазарет к маме. Собралась в поход, а на душе больно: знаю, мама голодная, а отнести ей нечего.
В воротах у меня проверили пропуск
— Второе крыльцо налево.
Иду. С крыльца сразу вход в комнату, а там трое дверей. Мне почему-то захотелось пойти прямо. Стучусь.
— Мо-ожно-о, — доносится голос как будто из-под земли.
Вхожу. Стоят шесть кроватей. На каждой кровати лежат по двое — по трое. Спрашиваю:
— Нет ли здесь, тетеньки, моей мамы?
— А как ее звать, маму-то? — спросила одна из женщин.
Не успела я ответить, как послышался голос:
— Манечка, доченька!..
Это была мама! Лежала она вдвоем с какой-то женщиной. Я не узнала ее: она была желтая, как воск, опухшая, говорила с трудом. Качала расспрашивать меня про остальных детей.
— Ничего, мамочка, — говорю я, — нам теперь три раза дают есть, и мы стали поправляться.
— Правда, Манечка, ты вроде немного поправилась, — радостно сказала мама и заплакала.
Она заметила, что я начинаю пухнуть, и подумала, что поправляюсь. Я села близенько-близенько возле своей мамы, прильнула к ней, и мне было так хорошо… А она все говорила, говорила. Говорила, как славно будет, когда наши побьют немцев.
— Только гляди, Манечка, за Антосем и за остальными.
Я ответила:
— Хорошо.
Очень хорошо было сидеть и говорить с мамой, да время не позволяло. Сюда разрешалось заходить только на два часа. Мы крепко-крепко поцеловались, и я пошла. Плелась, едва переставляя ноги.
Назавтра нам в первый раз дали супу из капустных кочерыжек, заправленного червями и такого жиденького, что я в своем котелочке нашла только половину кочерыжки, восемь перловых крупинок и десять червяков. Мы просто диву давались: откуда они берут столько червей? В ложках у нас нужды не было — мы пили суп прямо из своих котелков или мисок.
После завтрака получили приказ — собираться на работу. Подкатили машины, мы погрузились и поехали. Куда — никто не знал. Я очень боялась, как бы не увезли в другой город: тогда бы мне больше не увидеть своей мамы.
Но нет, остановились мы в городе, перед воротами большой фабрики. Вылезли из машин. Женщинам велели идти направо, а нам, детям, — налево. Женщин повел один немец, нас — другой.
На фабрике каждой из нас дали работу и сказали:
— Кто где сегодня поставлен, там и будет работать. За смену места — пять плетей или 24-й барак.
Плети и 24-й барак знали мы все.
Меня приставили к какой-то машине, из которой выходили винтики. Работали с восьми часов утра до восьми вечера. Обеденный перерыв — один час. В двенадцать часов дня нам дали обед: тридцать граммов черствого хлеба и тот же суп из кочерыжек. Очередь за супом была большая, но я дождалась. Получив кусочек хлеба, я там же проглотила его: суп выпила до дна. И вдруг как будто что-то кольнуло меня — я так и подскочила. Что ж я наделала, съела весь хлеб и не оставила больной мамочке!
На другой день после завтрака нас построили парами и погнали по мостовой. По тротуарам ходить нам было запрещено: это позволялось только немцам. У каждой из нас на левом рукаве была нашивка: «ОСТ». В нашем бараке всем по порядку накалывали и номер. У меня он и сейчас виден на левой руке — 61506.
Когда мы шли по улице, немецкие дети плевали на нас, приговаривая: «Русише швайне!» Мы только сжимали в кулаки руки в длинных рукавах: мы знали, что наши не сегодня, так завтра придут сюда с победой и принесут нам свободу.
Проработав на фабрике пять дней, я выпросила выходной. Мне очень хотелось навестить больную маму. Бегу по знакомой дороге в лазарет. У меня два кусочка хлеба и суп в котелке. Сердце готово выскочить от радости. Увижу маму, отдам хлеб и снова прижмусь к ней крепко-крепко. Она снова станет говорить о будущем, чтобы утешить меня: «А наши все-таки побьют немцев…» Вот и знакомая дверь, стучусь. Тишина, никакого ответа. Отворяю дверь и направляюсь прямо к тому месту, где лежала моя мама. Пусто, только на каждой кровати лежит одежда. Я подумала: наверно, куда-нибудь перевели всех больных. Но это было не так. Вслед за мною вбежал какой-то немец, стал махать руками, топать и кричать: «Тифус! Тифус!» Что еще он кричал, я не понимала. Поняла только, что все умерли. И моя мама.
Хлеб и котелок выпали у меня из рук. Немец схватил котелок, ударил им меня раз пять по голове и вытолкал за дверь.
Я проплакала всю ночь напролет. Перед глазами у меня стояла мама. Возникало в памяти небольшое строение возле нашего барака с надписью «24-й барак — теплая вода». В него загоняли людей, плотно закрывали двери и пускали газ. Отравленных отправляли в печь. Золу из этой печи высыпали у нашего барака — немки брали ее на удобрение для своих огородов. «Может быть, и мама умерла такой страшной смертью», — думала я.
Наши люди мерли, как мухи. Женщин становилось меньше с каждым днем. Мы, дети, легче переносили голод, холод и разные болезни. После смерти мамы я прожила в том бараке еще два месяца.
Однажды — это было в субботу — у нас почему-то не стало видно ни одного немца. Мы начали разбредаться кто куда. Каждый хотел раздобыть чего-нибудь поесть.
Город наполнился американскими солдатами. Они собрали нас всех вместе и через некоторое время отвезли в Берлинхен, где мы пробыли два месяца. Потом здесь появились наши, советские командиры. Они собрали нас и повезли на родину. Скоро мы приехали в город Поставы.