Никогда никого не забуду. Повесть об Иване Горбачевском
Шрифт:
— Что ты мне рассказываешь? Незабвенного, слава богу, я поближе тебя повидал. Ты, коли уж начал, говори дело. Итак, что ты разумеешь под слабым сердцем?
— Я под ним разумею совсем не то сердце, которое способно на слабость, а только такое, что не способно на силу и на постоянство.
— Гм! Мудрено что-то!
— Напрасно насмешничаешь, Мишель. Мудреного ничего нет. Ведь ты, вспомни, сам мне рассказывал, как вы с братом Николаем всегда удивлялись, сколько в вашем Рылееве почти ребяческой доверчивости, и даже полагали ее причиною многих его ошибок. Не так ли? И разве доверчивость не есть слабость для ума политического? А Сергей Муравьев-Апостол! Знаешь ли, что он мог быть прямо-таки девически-чувствителен? Когда однажды командир Черниговского Гебель приказал наказать кнутом двух рядовых, Муравьев от этой гнусности тут же, перед строем, грохнулся без чувств,
— Боже, что за добродетельная скука! Ты, Иван, стал ритор хоть куда! Нет, уволь! Брат Николай верно говаривал, что, если человек остается добрым и честным не по безотчетному внушению сердца, не по энтузиазму, но только по рассудку, по предположенной цели, невелика тому цена. Что за заслуга слыть добрым по принуждению?
— А как иначе? Заслуга — и еще какая! Не припомнишь, кто это сказал из старинных мудрецов? Ну да все равно… Словом, если у тебя нет добродетели, присвой ее. Недурно? И в том-то была беда императора, а значит, еще больше наша беда, беда России, что у него сердце то и дело одерживало верх над умом!
— Стало быть, он, по-твоему, выходит этаким пылким юношей, не умеющим обуздать свои порывы?
— По крайней мере, человеком, чья душа весьма неохотно и весьма поздно взрослела. Что далеко ходить: вспомни наши допросы. Как он обходился тогда с Оболенским!..
В самом деле, было что вспомнить.
Князь Евгений Петрович Оболенский, который избран был диктатором взамен уклонившегося Трубецкого, вел себя на Сенатской, не в пример тому, решительно. Вспоминая Оболенского таким, каким видел его в последний раз, перед отъездом того в Россию, Горбачевский сам уже не очень верил, что этот худенький, сгорбленный старичок в коротком сером пальто, с бакенбардами-запятыми, аккуратно и словно бы кротко обрамлявшими продолговатое лицо, которое и само было воплощенная кротость, мог учинить то, что он учинил 14-го. Что он, к старости столь помягчавший нравом, даже примирившийся по-христиански с былыми врагами, начиная с доносчика Ростовцева и кончая царем, — это он тогда не только отвесил богатырскую оплеуху тому же Ростовцеву, но и лошадь Милорадовича самолично завернул с площади солдатским штыком, ранив генерала-миротворца в бок.
Правда, если заметить к слову, и старческое его всепрощение бывало-таки странным, не единожды теша своей несообразностью смешливых товарищей, и, например, когда Николай по торжественному случаю двадцатипятилетия собственного царствования возложил на себя крест святого Георгия, мог произойти такой разговор.
Оболенский — примирительно:
— Зачем ругаться? Он имел полное право надеть этот крест, потому что прослужил России четверть века!
Басаргин — ядовито:
— Хорошо служил! О России он и не заботился, хлопотал только о войске, а как открылась война, так у нас ни генералов, ни войска, ни флота! Нечего сказать, куда как хороша служба!
Оболенский — кротко, как нельзя более:
— Что ты горячишься? Я ведь не говорю тебе, что он хорошо служил. Но все-таки — служил…
Что бы и как бы то ни было, а император пылал к нему личной и отъявленной злобою. Еще до ареста его в голос кричал, что Оболенского первого нужно расстрелять без всякого суда, при виде же его во дворце, грубо связанного, возликовал особенно и откровенно:
— Вот он, хваленый офицер!
Когда ввели Александра Бестужева, явившегося по своей воле, и это лыко встало в строку Евгению Петровичу; царь тотчас обернулся к нему:
— А ты, негодяй, и этого не умел сделать!
И вдруг с обидой и едва ли не с тоской пожаловался генералу Левашеву:
— Один бог знает, сколько я от него терпел…
Вот в этом-то, именно в этом, было дело, и не драчливые подвиги Оболенского на Сенатской возбудили ненависть Николая — про них в Зимнем дворце в те чаем еще и не знали. Царь люто мстил ему совсем за другое. Оболенский служил адъютантом у начальника гвардейской пехоты Бистрома, заведовал к тому же канцелярией, а великий князь Николай Павлович, числившийся дивизионным командиром, состоял у него — так выходило — под началом и надзором и бывал не один раз за своеволие взыскан.
Так случилось с Оболенским, почти так же было с отставным подполковником Василием Сергеевичем Норовым — та же мелочная, вздорная, гостинодворская мстительность.
Что Николай запомнил Норову? То, как он, бывший опять-таки еще великим князем, разгорячившись в беседе, ухватил того посвойски за мундирную пуговицу. Гвардеец не постеснялся сбросить высочайшую длань и не удержался от дерзкого каламбура:
— Не трогайте, ваше высочество, я очень щекотлив!
Все. И этого оказалось довольно, чтобы после ареста, во дворце, новоиспеченный монарх опять не сдержал дикой радости:
— Я наперед знал, что ты, разбойник, тут будешь!
Норов, не изменяя своему характеру, слушал царя, преспокойно сложа на груди руки и только поощряя его:
— Ну-ка еще! Ну-ка!.. Прекрасно!.. Что же вы стали? Ну-ка еще!..
— Веревок! Связать его! — не сразу очнулся остолбеневший было Николай, и сцена вышла бы вовсе безобразной, если бы случившийся здесь командир гвардейского корпуса Воинов не крикнул царю фразу, назавтра отправившуюся гулять по Петербургу:
— Помилуйте, здесь не съ'eзжая!
И утащил Норова, схватив его за руку. Это самое и поминал Иван Иванович Михаилу Александровичу.
— …Как он обходился тогда с Оболенским! И с Норовым!
— Разумеется, мерзко обходился, чего ж было от него ждать? Право, ты говоришь так, будто я Незабвенного от тебя защищаю! Но ведь тогда же он мог быть и вполне хладнокровен. Разве не простил он молодого Витгенштейна?.. Суворова?.. Орлова?.. А Грибоедов, а сыновья Раевского! И все из хитрой политики, из расчета, дабы не ссориться с сильными и нужными родственниками или завоевать себе будущих холопов, как вышло с Дубельтом. Нет, Иван, как тебе угодно, а ты, брат, не прав. Слабое сердце! Экая, скажите, беда! Да он хуже был, он лицедействовал без всякого сердца и без всякой совести… Кстати, слыхал ты чьи-то стихи на его кончину?
— Опять стихи!
— Не ворчи. Выслушай лучше — мне их в Кяхте показали. Как, бишь, там?
Не богу ты служил и не России, Служил лишь суете своей, И все дела твои, и добрые и злые, — Все было ложь в тебе, все призраки пустые: Ты был не царь, а лицедей.Что ты замолчал?
— Думаю… Нет, не то, Мишель, не то! Ну, что мне до сердца царя, каково бы оно ни было, если он не умеет и не хочет им управлять? Да и где надежда, что новый наследник будет рождаться хоть изредка добросердечным? Нет! Помнишь, как сказано? Если у тебя нет добродетели, присвой ее… Именно так! Да благоволи, любезный, лицедействуй себе на здоровье, лишь бы ты избрал хорошую роль! Лицемерь даже, и за то не брошу в тебя камня… Да, да, не округляй глаз и не разводи руками, я не спятил, как ты изволишь меня честить. Лицемерь, если нет в тебе добра природного, — лицемерие еще не самый страшный порок, не кровожадность, не тиранство, не предательство, хотя, правда, от последнего уже недалеко живет. Лицемер, пока он лицемер и не хуже того, по крайности, хоть знает, что дурного надо стыдиться, что добрым быть лестно, — и на том ему, лицемеру, спасибо. Когда Екатерина ханжила, составляя наказ, разрешающий Комиссию по составлению нового Уложения, когда Александр либеральничал смолоду, что за дело было России, искренне они это творили или нет, — ей в те годы хоть как, да дышалось! Вот что они ролей не выдержали, что лицедеями-то оказались никудышными — это истинная беда!.. Так ведь и с нашим Николаем было. Что он посулил посланцам Европы, когда они явились поздравлять его с коронацией и уговаривали нас помиловать? «Я удивлю Европу своим милосердием…» Сказал, обнадежил, быть может, и сам верил в тот день. Хотелось ли ему миловать? Ничуть! А удивить? Конечно, хотелось! Словом, лицедействовал, только и всего. Но если бы не бросил и дальше лицедействовать в этом удивляющем роде, если бы трезво рассудил и расчет предпочел мести, которой ему так сердечно хотелось, если бы понял, что, прости он нас, сколько ясных умов обретет на пользу России… Да что теперь подсчитывать выгоду! Не выдержал. Сделал с нами совсем не то, что ему роль подсказывала, которую взялся он играть перед британцем да перед французом. Сделал то, чего сердце возжаждало. И добряк Станислав Романович эту сердечную прихоть честнейшим образом уловил, обдумал и разгадал лучше самого императора…