Никогда никого не забуду. Повесть об Иване Горбачевском
Шрифт:
— Тютчев сказывал: они ищут нашего знакомства.
Как думаешь, что это значит?
Илья был не чета бешеному Анастасию, но и его хмурость не много сулила хорошего беспечному Тютчеву.
Ответ нашелся или, верней, подтвердился скорее, чем ожидалось.
29 августа, ввечеру, Иван Иванович, вернувшись в свои Млинищи, которые вдруг перестали быть глушью и преобразились в оживленный перевалочный пункт для друзей и знакомцев, — ибо были в ближайшем соседстве с Лещинским лагерем — нашел дома записку. Она учтиво гласила: Муравьев и Бестужев-Рюмин наезжали на тесную его квартиру, не застали, к сердечному сожалению, хозяина и покорнейше просят подпоручика Горбачевского и подпоручика Борисова 2-го, ежели будет
А назавтра:
— К чему лукавить, господа?..
С первых минут было очень заметно, что и Муравьеву, не говоря о мальчике Бестужеве-Рюмине, невмоготу, угощая гостей чаем и трубками, тянуть чинную, хотя и благородно-опасную, беседу о дурных действиях правительства или о том, что никак нельзя ожидать, дабы кто-либо из особ императорской фамилии добром согласился с требованием народа.
— К чему лукавить? Мы открыто кладем наши карты на стол — вот они, извольте! Нам уже известно о вашем Славянском Союзе, и, всемерно одобряя возвышенность вашей цели и благородство душ…
Сергей Муравьев для убедительности своего одобрения поднес руку к груди и поклонился в сторону гостей; Бестужев-Рюмин, слушавший в напряжении, тоже качнулся вперед, нечаянно повторяв поклон.
— …всемерно их одобряя, я долгом своим почитаю заметить: цель, избранная вами, господа, весьма многосложна. На пути к ней вам предстоит одолеть столько ступеней, что вы едва ли хоть когда-нибудь до нее дойдете. Я уже не говорю о сроках более близких…
Тон был столь доверительно-деловит, что сомнения не оставалось: они знают о Славянах даже более, нежели выказывают, и сама безбоязненная и лестная откровенность, с какой Муравьев и Бестужев говорили о собственных планах, обнажала глубину их проникновения в тайну Славянского Общества.
Проводник в сокрытые эти глубины мог быть одни — Тютчев.
Славяне, впрочем, были застигнуты не совсем врасплох, — даже тогда, когда последовало прямое предложение соединить их союзы: учтивая записка звала, без сомнения, не просто на чашку чаю, и Борисов с Горбачевским, идучи к Муравьеву, успели-таки обменяться предчувствиями и сомнениями.
— Мы благодарны вам, господин подполковник, за товарищескую открытость, — отвечал Борисов со своей обычной, а на сей раз даже и чрезвычайной кротостью, что, как отличнейше знал Иван Иванович, означало не менее чрезвычайную его непреклонность. — Но демократические… — Петр задержал дыхание, сделав это словно бы непроизвольно, чтобы, явственно подчеркнув слово, не задеть собеседника этой гордой подчеркнутостыо, — демократические правила нашего союза не дозволяют входить в сношения с кем бы то ни было без решения всех сочленов. Ваши предложения льстят нам, и мы умеем их оценить, но, согласитесь…
Казалось, Муравьев и еще более Бестужев-Рюмин ожидали иного — по крайней мере, на лице младшего румянцем зажглось выражение почти детского неудовольствия, — но делать было нечего, решили скрепя сердце издать, что присудит собрание Славян.
Оно же вышло бурным, долго не могло войти в берега, общего приговора было все не видать. Одни, подобно Кузьмину, — если только мог найтись человек, способный уподобиться ему в горячности, — негодовали на Тютчева и требовали отмщения; хвала всеблагому, что бравый пензенец из бывших семеновцев при том не случился и не слыхал запальчивых упреков: могло кончиться вызовом и дуэлью. Другие радовались грядущему умножению сил и торопили товарищей к соединению. Сомневались, возражали, шумели и третьи, четвертые, пятые; всех их если не согласил, то утихомирил Борисов:
— Полно, Кузьмин! Утишься, прошу тебя… Признаюсь вам, когда я препоручил Громницкому привлечь в наше общество Тютчева, я как раз рассчитывал на его дружество с Муравьевым и семеновцами, полагая в них непременный тайный умысел против правительства. Конечно, я не думал, что им откроется наша тайна, хотя… Впрочем, что об том толковать? Случившегося не воротишь, но оборотить его нам на пользу очень можно. Я предлагаю вам следующий план. По твердому моему мнению, надобно продолжить переговоры с Муравьевым, чтобы ближе узнать их цели и постараться склонить их к нашим с вами целям. Если же это не удастся…
— Кой дьявол удастся! — подал голос Громпицкпй. — Что им за охота подчиняться нам, коли их числом больше, да и конституция у них давно уже написана? Они ее даже, слыхал я, нарочно возили в Европу показать тамошним философам — из самых притом знаменитых. И те одобрили!..
— Если же этого не удастся, — кроткого Петра было не сбить, — то мы по крайней мере возьмем с Муравьева честное слово не выдавать своим сотоварищам тайну нашего существования.
— Именно! Точно так, как Кузьмин хотел взять честное слово с юнкера! — опять не удержался Громницкий, которому по его должности заместителя Славянского президента, то бишь Борисова, пристало, кажется, быть сдержаннее, и грянул хохот, не слишком приличествующий моменту.
Борисов вскинул голову, обидясь, как за самого себя:
— Муравьев — человек благородный! А мы уверим его взамен, что, если только начнется переворот, Славяне не останутся в стороне!
— Мы да останемся? Да я хоть сейчас готов поднять свою роту!
Понятное дело, то была уже старая песня Анастасия Кузьмина.
Горбачевский решил наконец подоспеть на подмогу Петру и положить конец демократическому шуму:
— Этак, господа, мы не придем ни к какому решению. Право! Нужно прямо отвечать: согласны мы с Борисовым или нет?
Несогласные, положим, нашлись; однако большинством так именно и было решено. До поры.
Отчего?..
Нет, непразднично праздновал Иван Иванович сорок третью годовщину веселого и рокового дня. Скорбела плоть, мучилась вопросами и душа.
Отчего благородным людям, у которых и цель благородная, да и попросту общая, единая, — отчего им так трудно бывает согласиться, сойтись и уж более не расходиться? Чего проще, кажется? Но — если бы так! Непросто, увы…
В том и несчастье, что хищным корыстолюбцам, жадным искателям чинов, прямым холопам, сбивающимся в сплоченную кучу ради того, чтобы скопом хватать, толпою самочинствовать, сворою утеснять, властвовать или приспосабливаться к власти, — им-то куда как просто быть едиными: низкая цель не взывает к тому, чем душа отличается от души и ум от ума, к человеческой своеобычности и многообразию. И даже не то чтобы не взывает — чурается, гонит, боится пуще греха. Для низменной цели с лихвою довольно низменного же инстинкта.
Взаправду ль они дружны, эти дурные и злые люди, составляющие силу? Напротив. Ибо всегда завистливы и ненасытны всегда, всегда ненавистны и ненавидимы один другим, — вот штука, однако же: даже обоюдная эта ненависть их не ссорит, а еще и подталкивает в один плотный, сбившийся круг. Им нету дела, что взаправду думает льстивый подданный о суровом своем государе и каков в душе предатель, чьи уста медоточат приятельскими излияниями, — все им друг про дружку преотличнейше ведомо, и презирают они своих соседей по стае, и боятся их смертно, и грабят, если удастся, и продают при случае, а все же толпятся потеснее, поближе, породственнее. Потому что жирным загривком чуют: не тот для них страшен по-настоящему, кто обворует, обскачет или донесет — все это лишь клейма родства. Страшен тот, кому ничего ихнего вовсе даже не надо, кто и свое отдаст, коли попросят. И не попросят — тоже отдаст. Вот против них-то, против чудаков-чужаков и следует держаться общею кучей. И держатся, сердечные. И не налюбоваться на умилительное их единение.