Николай I
Шрифт:
Бабушка была маленькая, сухонькая старушка с очень бледным, точно восковым, лицом, как у покойника: казалось, пролежала сутки в гробу, встала и опять начала жить. Всегда в туалете – шёлковом платье стального цвета, с рюшевым бароком около шеи, в белом тюлевом, с широким рюшем, чепце, в глянцевитых мелких фальшивых букольках – en grappes de raisin [35] ; меховая кацавейка на плечах: старушка вечно зябла. За полчаса перед тем, как ей выйти из спальни, особая немка-приживалка, жирная, как купеческая лошадь, садилась в кресло и нагревала место.
35
Как
Бабушка в кресле сидела прямо, несмотря на множество подушечек, шерстяных, шёлковых и бисерных. Рядом с нею, на столике, стояла коробочка с пудрою: старушка часто пудрилась и потом утиралась платочком или шкуркою из пузыря, домодельною. На круглой скамеечке, у ног её, лежала, свернувшись, белая болонка Фиделька, презлая.
– Скажи, зачем ты так трясёшь подносом? – спрашивала бабушка, когда поутру девка Марфушка подавала ей чай.
– Фиделька больно ноги кусает.
– Должно ли из-за этого трясти подносом? – удивлялась Наталья Кирилловна.
Была очень мнительна; при малейшем нездоровье ложилась в постель и привязывала к «пульсам» уксусные тряпочки. Не любила слышать о покойниках. Старая приживалка Захаровна прослышит, бывало, что кто-нибудь умер, придёт к ней в спальню и шепнёт на ухо.
– Молчи, что я знаю. Ты мне не говорила, слышишь! – строго скажет ей бабушка.
Однажды в мезонине, почти над самой старушкиной спальней, умерла другая приживалка, – в доме их было множество.
– Умерла, – шепнула Захаровна бабушке, указывая пальцем наверх.
– Ну и молчи.
Вынесли покойницу украдкою, схоронили, а бабушка так и не помянула о ней, как будто никогда её на свете не было.
Много видела на своём веку, а потому всего боялась и вздыхала о том, «как легко фортуна изменяется».
– Вся наша жизнь не что иное, как азартная игра!
После двух лёгких ударов часто впадала в полубеспамятство; тогда целыми днями сидела молча, не двигаясь, и тусклым взором следила, как попугай качается на колышке, пронзительно выкрикивая: «Потап Потапыч Потапов!» А потом вдруг оживлялась и вспоминала молодость, когда была фрейлиной при дворе Екатерины. Сообщала таинственным шёпотом, как о последней новости, что князь Платон Зубов, «се charmant vaurien» [36] , сумел убедить её величество в своём «приятном умоначертании». Вспоминала с умилением о любезности императрицы-матушки.
36
«Этот очаровательный негодяй» (фр.).
– Бывало, заметит, что солнце кого беспокоит, – тотчас к окну подойдёт и шторку опустит собственными ручками. Но зато и спуску не давала предерзостным; обер-секретарю Тайной Экспедиции, Шешковскому [37] , велено было взять из маскарада не в меру болтливую генеральшу Кожину, слегка на теле наказать и обратно туда же доставить со всякою благопристойностью.
Любила также рассказывать о господине Фонтенеле [38] , с которым видалась в Париже ещё до революции.
37
Шешковский Степан Иванович (1727 – 1793) – обер-секретарь Тайной экспедиции, известный своими допросами «с пристрастием», сочетавший любовь к своему ремеслу с большой набожностью. Производил, в частности, допросы Новикова и его «подельщиков».
38
Фонтенель Бернар Ле Бовье де (1657 – 1757) – французский писатель, поэт, учёный.
– Настоящий был филозоф: никогда не возвышал голоса, не сердился, не плакал и не смеялся. «Господин Фонтенель, – говорю, – вы никогда не смеялись?» –
39
«Вы совершенно очаровательны, сударыня» (фр.).
А люди нового века, с их куцыми мыслями, куцыми фраками, не нравились бабушке.
– Все вы, как посмотрю я на вас, какие-то общипанные, как будто сейчас вышли из бани. Модники, мышиные жеребчики!
Не могла привыкнуть к новым широким панталонам навыпуск, которые заменили старинные, короткие штаны с чулками и башмаками.
– От санкюлотов пошла эта мода, от срамников, голоштанников, прости Господи! – ворчала она и вспоминала, как на одном московском балу хозяин подбежал к щёголю, который явился первый в длинных штанах: «Что ты, – говорит, – за шутку выдумал? Ведь тебя приглашали на бал танцевать, а не на мачту лазить, а ты нарядился матросом!»
– С двенадцатого года Москва деженерировала, – вздыхала Наталья Кирилловна, когда Нина Львовна рассказывала ей московские новости. – Поднял бы наших стариков, дал бы им взглянуть на Москву, – ахнули бы, на что она стала похожа. Ни сосьете [40] , ни вельможества. Да, обмелела Москва! Так всё идёт, что час от часу хуже. И глаза уж не глядели бы, и не слушала про то, что делается!
Единственным гостем Натальи Кирилловны был старичок Фрындин Фома Фомич, отставной бригадир времён суворовских. Малого роста, приятной наружности, с бледно-голубыми как выцветшие незабудочки, детскими глазками, с детскою улыбочкою, с тихим и ласковым голосом. Одет всегда с чрезвычайной опрятностью: в длиннополом коричневом кафтане французского покроя, со стальными пуговицами, в брызжах и манжетах, при шпаге, в пудреной косичке с лентою. Должно быть, когда-то влюблён был в бабушку и до конца жизни остался верен ей. Всегда чрезмерно почтителен; только играя в мушку или ломбер и входя в азарт, позволял себе шуточки: скажет, бывало, «семь в сердцах», вместо «семь в червях».
40
Общества.
– Ну, ну, перестань, батюшка, что за прибаутки! – ворчала старушка.
– И, матушка Наталья Кирилловна, отчего и не побаловать себя; коротка-то ведь жизнь! – улыбался старичок своей тихой улыбкой.
Когда бабушке хотелось подремать, он читал ей «Утехи любословия» или «Плоды меланхолии, питательные для чувствительного сердца», а когда она скучала, старался её позабавить какой-нибудь новостью.
– Вот, матушка, в «Северной Пчеле» пишут, будто китайцы учат обезьян щипать листья с чайных дерев, потому что-де лучше людей по сучьям лазают.
– Да ты всё врёшь? – сомневалась бабушка. – Этак я и чаю пить не стану из обезьяньих-то лап!
– Ничего, матушка, в трёх водах у них лапы моют чистёхонько, – утешал её старичок.
А иногда любил пофилософствовать:
– Не бывает удовольственных для человека времён, кои бы не растворялись горестями следующих в большей пропорции. Тихое же сердце к радостям всегда отверсто. Вот я и радуюсь. Желаний никаких, именно никаких, в сём мире уже не имею, и нет человека на свете меня счастливее, – говорил, принюхивая медленно щепотку табаку из золотой табакерки с портретом императора Павла I и надписью: «По Боге он один, я им и существую». И такая тишина была в его улыбке ясной, что можно было поверить тому, что он говорил.