Николай I
Шрифт:
– Может быть.
– Не помните ли вы одного собрания на квартире Прейса, на котором присутствовали вы, Сабина, Арнольд, Рупперт, Гавличек и несколько членов «Сворности», где вы выступали перед собранием с большой программной речью?
– Помню.
– Что вы говорили?
– То же, что и в других. – Лейтенантику казалось, что Бакунин устаёт. Бакунин несколько раз провёл рукой по вспотевшему холодноватой испариной лбу. – На этом собрании, – щурясь, сказал Бакунин, – я говорил в трёх направлениях: во-первых, хотел узнать, чего желает каждый в отдельности из присутствующих, во-вторых, хотел убедить всех присутствующих, насколько необходимо отложить одностороннюю чешскую политику и присоединиться к общему движению европейской демократии, в частности, к немцам,
– Что значит «практически»?
– То есть организовать восстание.
– Вооружённое?
– Вооружённое.
– И что же вам помешало?
– Что помешало? – Бакунин, улыбнувшись, скривил губы, проговорил громко: – Во-первых, герр майор, я заметил, что все эти бывшие на собрании люди склонны очень много говорить и хвастать и никуда не годятся для практических действий. Они все держали себя нерешительно, боязливо и мне говорили, что народ в Богемии в настоящую минуту недостаточно подготовлен для подобных выступлений. Мне казалось, что, с одной стороны, у присутствовавших ко мне есть доверие как к личности, но в то же время мне не удастся привлечь их на свою сторону.
– Так, – туманно сказал майор, видел, что показания верны. «Скрывает мало», – думал, сжав на животе руки. Краем глаза увидал: лейтенант Вреде еле сдерживает зевоту, опасливо взглянул на майора, закрыв рот тонкой рукой.
– Но ведь Арнольд поддерживал ваши планы?
– Арнольд на все мои уговоры отвечал одно и то же: «Ах, если б у меня не было подагры!»
И вдруг в ночной градчинской камере прыснул со смеху лейтенант князь Вреде. И майор Франц еле сдержал выплывшую на губы улыбку.
4
Долго сидел в Градчине Бакунин без прогулок и света. Ослаб, зарос грязной бородой, от прежнего Бакунина осталась тень. Чувствовал тошно разливающуюся слабость, непрестанный шум в ушах, головные боли разламывали череп.
Ночью вывели во двор Градчина, в кандалах, и снова посадили в чёрную большую карету. Бакунин не спрашивал: куда? Поехали, кажется, на восток, но темна карета и темно славянское сердце, золотая Прага. Тут куют не по-саксонски, Бакунин не мог двинуть ни рукой, ни ногой, скованный в железа. Много офицеров в походном снаряжении провожали ночами Бакунина. Но только этот жгучий мадьяр с тонкой проволокой усов и горячими, словно пьяными, глазами тут же, в карете, заряжал пистолет.
– Неужто думаете, ротмистр, что убегу? – сказал Бакунин, устало усмехаясь, и со звоном тряхнул руками и ногами.
Надевая пистон, ротмистр проговорил с горловым, горячим акцентом:
– Правительство имело слухи, вас могут отбить, в таком случае приказано всадить вам пулю, – и венгр засмеялся в темноте.
Полузвучно сыпался топот подков. Молчали в карете. Гривы коней вились в огне, вероятно, дул навстречу ветер.
На перепряжке с трудом выволокли скованного Бакунина за нуждой. Штаны расстёгивал вахмистр и смеялся вместе с окружившими Бакунина драгунами.
5
Дунайская крепость Ольмюц на Мораве под Краковом глуше и древнее Кенигштейна. Стены толсты, казематы глубоки. Сколько сгнило тут преступников, позабыл двадцать лет командующий крепостью губернатор, генерал от кавалерии барон Бем. Бем стар, сед, суров.
Бакунина генерал приказал в «глухой» камере приковать к стене. Два года пустовала «глухая», освещавшаяся светом в четыре просверленных сквозь стену дыры. Сидевшим там казалось, что на воле всегда солнце.
– Сюда! – крикнул, злобнея, тюремщик, привлекая к стене. Бакунин ощутил сырую слизь и холод камней; по громыхнувшим, ввинченным в камни кольцам догадался, что сейчас прикуют, как приковывали здесь триста лет назад.
Ножные и ручные кандалы тюремщик снял. В сидячем положении, за руку и за ногу приковали цепями к двум кольцам. Можно даже лечь, но не встанешь, да и куда вставать? Темнота, сырость, в четыре просверленных на волю дыры
6
На границе Российской империи командированный по приказу царя фельдмаршалом князем Варшавским графом Паскевичем-Эриванским крепко сшитый жандармский поручик Распопов занял в богатом селе Михаловицы хату с палисадником, цветущим белыми, розовыми, жёлтыми мальвами.
По деревенской пыльной улице клохтали, летали куры; подымала, словно взрывала, пыль столбом мужичья телега. Поручик жил с двенадцатью жандармами больше месяца, и делать было решительно нечего, как только выпить да закусить. Грузновато звякая шпорами, после обеда ходил Распопов по хате, повеселев, напевая в жёлтые от курева концы усов:
Солдат стелит епанчу.Услыхав за стеной, в сенях, голос денщика, поручик остановился, прислушиваясь. Слышно было – денщик читает окружившим его солдатам по складам: «…милорд, лёжа в постели, находился о красоте королевской в различных размышлениях, но вдруг, увидя отворившуюся дверь и идущую к себе даму, очень удивился; а как она подошла к его кровати и мог он её узнать, то говорил он ей: ах! ваше высочество ли это, зачем вы в такое необыкновенное время придти сюда изволили?! К тебе, любезный милорд, отвечала она ему, и в самое лучшее время для доказательства непреодолимой моей любви. О боже, сказал милорд, какое это похабство! – Солдаты заржали в десять голосов.
– Васька! – гаркнул Распопов со смехом.
Влетел вертлявый денщик.
– Чего там читаешь? – ухмыляясь, пробормотал Распопов и сел на скамью, подав толстую ногу в лакированном ботфорте. Денщик повернулся задом, левой ногой Распопов упёрся в квадратную задницу ухватившегося за правый ботфорт денщика и что есть мочи толкнул отлетевшего Ваську вместе с слетевшим сапогом. Так же отлетел Васька с левым и выбежал в сени.
Покряхтывая, сняв мундир, Распопов лёг на лавку под образами, в голубых рейтузах и снеговой белизны рубахе. Прикрылся дорожным пледом. Долетал голос читавшего денщика: «а меня оставь в покое – и, оборотясь на другую сторону, милорд окутался в одеяло…» Распопов засыпал, видел во сне себя мальчиком, играющим с братом на лугу в лапту, и до тех пор смотрел сон, пока экстренный ординарец князя Паскевича не поднял. Встрёпанному поручику привезли длиннейшее предписание фельдмаршала. Протирая глаза, ероша волосы, Распопов с трудом соображал, в чём тут дело: «…многочисленные соучастники сего преступника за границей и даже в России намерены освободить его, а в случае неудачи отравить, ибо опасаются, чтобы он при допросе не открыл, если будет передан русскому правительству, преступные замыслы как своих соотечественников, так и заграничных злоумышленников, а потому предписываю немедленно по принятии важного государственного преступника: 1) наложить на него ручные и ножные железа, 2) усилить охрану с 12 до 20 человек нижних чинов, выбранных вами, 3) везти преступника, никому не открывая его имени, без остановок, пересаживая на заранее высланные на все почтовые станции подставы, 4) запрещаю произносить хотя бы слово кому из везущих его военных чинов, а также встречным штатским, 5) везти безостановочно прямым трактом Варшава – Петербург…»
Распопов оторвался, толстым пальцем почесал переносицу, внутренне пустил солёное, многоэтажное ругательство, относившееся к тем, кто назначил его в эту командировку.
7
В этот день вместо котелка супа Бакунину дали большой кусок мяса и кружку настоящего кофе. Было двенадцать часов дня, но крепостной зал был тёмен и потому освещён канделябрами и люстрами. У Бакунина зарябило в глазах, он еле устоял. За сине-суконным столом увидал генерала Бема, захватившего подрагивающей рукой плотный седой подусник; посреди множества незнакомых крепостных офицеров в парадной форме увидал и невыразительного майора Франца.