Николай Клюев
Шрифт:
Реакция не заставила себя ждать. В «Речи» появился фельетон Мережковского «Асфодели и ромашка»: «И Александр Блок, рыцарь „Прекрасной Дамы“, как будто выскочивший прямо из готического окна с разноцветными стёклами, устремляется в „некультурную Русь“… к „исчадию Волги“, хотя насчёт Блока уж совершенно ясно, что он, по выражению одного современного писателя о неудавшемся любовном покушении, „не хочет и не может“».
С Мережковским было всё ясно. Менее ясно с Василием Розановым, разразившимся хлёсткой статьёй «Автор „Балаганчика“ о петербургских религиозно-философских собраниях» в «Русском слове». Ядовито назвав Блока «Экклезиастом», он придирался к каждому слову его статьи, а религиозно-философские собрания назвал «одним из лучших явлений петербургской умственной жизни и даже
В финале «Автора „Балаганчика“…» Розанов бросает на совесть слепленный ком грязи в адрес Клюева, о котором не имеет ни малейшего понятия, основываясь лишь на процитированных Блоком фрагментах письма: «Этот бородач, подпоенный шабли или „пенистой лирикой“, но, скорее всего, кажется, „пенистыми“ похвалами и лестью Блока, который в чём-то перед ним „каялся“, совсем развалился перед барином и поучает его, что будто бы вся религиозность русского народа идёт… от зависти!.. Блок выбрал в корреспонденты неудачного „мужичка“… Перед ним он, как рассказывают, имел вид (в письмах) „кающегося дворянина“, и тот ему написал „такое“ в ответ, что-де „завидуем и ненавидим, а другого чувствия не чувствуем“. Печальное „объяснение в любви“. Нам кажется, и Блок — не настоящий русский умный человек, образованный в работе и рабочий в образовании, и „мужичок“ его взят откуда-нибудь из ресторана, где он имел достаточно поводов завидовать кутящим „господам“».
Надо было впасть в сильнейшее раздражение, чтобы, пытаясь защитить своё любимое детище, не просто исказить смысл клюевских строк, но вложить в них диаметрально противоположное написанному Клюевым, не понять и не почувствовать явленные в контексте блоковской статьи смыслы клюевского письма, столь схожие со смыслами розановского же сочинения «Психология русского раскола» десятилетней давности: «Есть две России: одна — Россия видимостей, громада внешних форм с правильными очертаниями, ласкающими глаз; с событиями, определённо начавшимися, определённо оканчивающимися, — „Империя“, историю которой „изображал“ Карамзин, „разрабатывал“ Соловьёв, законы которой кодифицировал Сперанский. И есть другая — „Святая Русь“, „матушка-Русь“, которой законов никто не знает, с неясными формами, неопределёнными течениями, конец которых не предвидим, начало безвестно: Россия существенностей, живой крови, непочатой веры, где каждый факт держится не искусственным сцеплением с другим, но силой собственного бытия, в него вложенного. На эту потаённую, прикрытою первою, Русь, — взглянули Буслаев, Тихонравов и ещё ряд людей, имена которых не имеют никакой „знаменитости“, но которые все обладали даром внутреннего глубокого зрения. К её явлениям принадлежит раскол».
В клюевских письмах Блок услышал: «Пробил твой час. Пора!» На протяжении всего 1908 года он пишет и публикует статьи, выдержанные в тональности, заданной в «Литературных итогах» и «Религиозных исканиях», принадлежащие к шедеврам литературной публицистики XX века: «Три вопроса», «Солнце над Россией», «Вечера искусств», «Ирония», «Народ и интеллигенция», «Стихия и культура»… В последней он опять будет приводить в свидетельство Клюева — фрагменты его статьи «С родного берега».
Статья эта была «подана» в виде письма Виктору Сергеевичу Миролюбову, редактору-издателю «Трудового пути». В январе 1908 года Клюев в письме ему из Николаевского военного госпиталя интересовался судьбой своих произведений. Но тогда уже дни журнала были сочтены. В марте он вышел под названием «Наш журнал» и тут же стал предметом пристального рассмотрения цензора Соколова, причём одним из материалов, особо обративших на себя внимание, стала анонимная статья «В чёрные
«В этой статье, — отмечал цензор, — подъём революционного движения и его отлив рисуются в таких чертах, которые содержат признаки возбуждения к изменническим и бунтовщическим деяниям». Это ещё мягко сказано, если учесть смысл огненных инвектив, обращённых против «златоустов», для которых в очередной (и далеко не в последний!) раз народ оказался «не таким», каким они его себе представляли.
«В страшное время борьбы, когда все силы преисподней ополчились против народной правды, когда пущены в ход все средства и способы изощрённой хитрости, вероломства и лютости правителей страны, — наши златоусты, так ещё недавно певшие хвалы священному стягу свободы и коленопреклонённо славившие подвиг мученичества, видя в них залог великой вселенской радости, ныне, сокрушённые видимым торжеством произвола и не находя оправдания своей личной слабости и стадной растерянности, дерзают публично заявить, что их руки умыты, что они сделали всё, что могли, для дела революции, что народ — фефёла — не зажёгся огнём их учения, остался равнодушным к крестным жертвам революционной интеллигенции, не пошёл за великим словом „Земля и Воля“.
Проклятие вам, глашатаи, — ложные! Вы, как ветряные мельницы <…>, глухо скрипите нелепо растопыренными крыльями, и в скрипах ваших слышна хула на духа, которая никогда не простится вам. Божья нива зреет сама в глубокой тайне и мудрости.
<…> Народ-богочеловек, выносящий на своём сердце все казни неба, все боли земли, слышишь ли тех сынов твоих, кто плачет о тебе и, припадая к подножию креста твоего, лобзая твои пречистые раны, криком, полным гнева и неизбывной боли, проклиная твоих мучителей, молит тебя: прости нас всех, малодушных и робких, на руинах святынь остающихся жить, жить, когда ты распинаем, пить и есть, когда ты наполнен желчью и оцетом!..»
Эта огненная проповедь, где народ впервые у Клюева представлен распятым Христом, относилась не только к Михаилу Энгельгардту, который в статье «Без выхода» изобразил «русскую революцию пузырём, лопнувшим от пинка барского сапога». С не меньшим основанием её могли бы принять на свой счёт авторы грядущего сборника «Вехи», которые на полном серьёзе считали, что «весь идейный багаж, всё духовное оборудование вместе с передовыми бойцами, застрельщиками, агитаторами, пропагандистами был дан революции интеллигенцией. Она духовно оформляла инстинктивные стремления масс, зажигала их своим энтузиазмом, словом, была нервами и мозгом гигантского тела революции. В этом смысле революция есть духовное детище интеллигенции, а следовательно, её история есть исторический суд над этой интеллигенцией» (П. Струве), и уповали на власть, которая «своими штыками ограждает нас от ярости народной» (М. Гершензон).
Поистине, у интеллигенции была одна революция, а у народа — другая.
Слова Клюева о «мудрой осторожности перед опасностью» крестьянства, говорящие, что ещё нерастраченные силы затаились в тихом омуте, и о портретах террористки Марии Спиридоновой, которые вставляют в киот с лампадками, — окончательно решили участь журнала с его статьёй: он был подвергнут уничтожению «посредством разрывания на части».
Клюев таился. Положение его после тюрьмы и казармы, из которой он вырвался ценой больших лишений и мук, было крайне неустойчивым.
Публикация отрывков из его письма Блоку явилась для него неприятной неожиданностью и сама по себе (он не рассчитывал на предание публичности частного письма), и с учётом ситуации, в которой он оказался. «Здравствуйте, господин Блок, — пишет Клюев из Желвачёва, уже не называя адресата по имени-отчеству и без особой сердечности. — Вы напечатали моё письмо. К чему это?» Переписку, однако, не прерывает, шлёт всё новые стихи, просит прислать «что-либо из новой поэзии», в частности книгу Александра Добролюбова «Из Книги Невидимой». Интересуется откликом Розанова на статью Блока. Просит сообщить, «куда можно посылать стихи кроме „Трудового пути“». И сообщает в одном из писем: «Я пробыл в Питере 4 месяца, хотел зайти к Вам, походил мимо дома, а потом раздумал». Видимо, чуял, что не пришло ещё время для личной встречи.