Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы
Шрифт:
Малороссийским песням посвятил Гоголь даже целую статью в своих «Арабесках». Как бы настраивая свою речь на их лад, он говорил о них песенными, певучими словами. Статья «О малороссийских песнях» – опять лирическое излияние, которое, однако, в данном случае было на своем месте. «Песни для Малороссии – все, – говорил Гоголь, – и поэзия, и история, и отцовская могила. Кто не проникнул в них глубоко, тот ничего не узнает о прошедшем быте этой цветущей части России».
Великое историческое значение сохранено за этими песнями, велика также их литературная стоимость. «Все в них, и образы и настроение, и стихосложение, и музыка, все – поэзия. Характер музыки нельзя определить одним словом: она необыкновенно разнообразна. Во многих песнях она легка, грациозна, едва только касается земли и, кажется, шалит, резвится звуками. Иногда звуки ее принимают мужественную физиономию, становятся сильны, могучи, крепки; стопы тяжело ударяют в землю; иногда же становятся чрезвычайно вольны, широки, взмахи гигантские, силящиеся обхватить бездну пространства, вслушиваясь в которые танцующий чувствует себя исполином; душа его и все существование раздвигается, расширяется до беспредельности. Он отделяется вдруг от земли, чтобы сильнее ударить в нее блестящими подковами и взнестись опять на воздух». Так резко, в такт с веселыми
Никто, конечно, не осудит историка за такую любовь к песням, к одному из важнейших памятников старины, и во всех этих словах Гоголя любопытен не их смысл – вполне верный, а сердечность, восторженность и картинность, с какой они высказаны. Чувствуешь, что писатель, говоря о них, проникнут ими; и понимаешь, почему при каждом удобном случае, в любой исторической статье он готов сбиться со спокойного исторического тона на лирический и рассуждение заменить образом и картиной. Так, например, в статье, которая была намечена как вступительная глава к его «Истории Малороссии» и была оставлена «за штатом ввиду переделки этой истории» [147] , т. е. в статье, открывающей ученую книгу, наш историк придерживался этого же самого картинно-повествовательного тона. Вместо ученого трактата, в котором следовало бы указать на географические, этнографические, экономические и юридические условия, на почве которых возник особый народ с оригинальной физиономией, получился рассказ, занимательный и колоритный, с массой описаний внешних сторон жизни и многими бытовыми картинами и пейзажами. Поэт чувствовался на каждой странице, но историка не было видно, несмотря на то, что предмет, о котором говорил Гоголь, был им изучен, по-видимому, достаточно основательно.
147
«Взгляд на составление Малороссии».
Нечего удивляться поэтому, если наш автор, работая над историей своей родины, в то же время был занят историческим романом, в котором малорусская запорожская старина должна была появиться перед читателем во всей своей восстановленной полноте и подновленной свежести. Этот роман носил заглавие «Тарас Бульба».
Еще в самом начале 30-х годов (1831–1832) Гоголь принялся за литературную обработку одного эпизода из истории казачества. Он успел тогда написать лишь несколько глав и затем работу бросил, вероятно, потому, что Тарас Бульба вытеснил из его сердца любовь к гетману Остранице, которого он сначала наметил в герои своего рассказа. На эти главы из неоконченной повести можно, действительно, смотреть как на предварительные этюды к «Тарасу Бульбе». Прежде чем дать нам такие колоритные картины старины, которыми блещет «Тарас Бульба», автор в повести из жизни Остраницы приучал свое перо схватывать местный колорит старой казацкой жизни. Содержание повести осталось недосказанным, и Остраница является перед нами только в роли героя любовной идиллии, которая, как и в «Тарасе Бульбе», отнюдь не составляет лучшего эпизода в рассказе. Написана эта идиллия, конечно, со свойственным Гоголю лиризмом, с теми же тонами и красками в описаниях природы, которые так поражают наш слух и наше зрение в его «Вечерах», с тем же описанием женской красоты, которая приближает женщину к неземной грезе, – вообще, со всеми нам хорошо знакомыми романтическими приемами творчества. Страдает от этих приемов, конечно, не только внешняя, но и внутренняя психологическая правда. Чтобы вообразить себе малороссийского казака XVII века таким рыцарем и трубадуром, каким изображен Остраница, нужна большая живость фантазии, а также и хорошее знание малороссийских песен, отзвуки которых и слышны во всех речах гетмана и его прелестной Гали, Галюночки, Галички и Галюни… В повести есть, однако, сцены и вводные эпизоды, в которых сентиментальный любовный мотив уступает свое место довольно реальному жанру. Сцена пасхальной ночи, с описанием толпы XVII века, с еврейскими и польскими типами, вырисованными без шаржа; описание хутора Остраницы, детальное, со всевозможными археологическими подробностями; описание обряда христосованья поселян со своим господином – все эти декорации расставлены очень искусно и все они исторически верны: в них виден знаток, который произвел кропотливые разыскания, стремясь выработать верный колорит для рассказа, по всем вероятиям, сплошь измышленного.
Больших подготовительных работ потребовала от нашего автора и повесть «Тарас Бульба», которая в 1833 году была им вчерне закончена. Повесть эта была единственным ценным результатом всех его работ по истории Малороссии. Гоголь сам понимал это, и, напечатав «Тараса Бульбу» в 1835 году, он продолжал работать над своим рассказом, стараясь довести до возможной точности его бытовые и исторические детали. В позднейшей редакции (40-х годов) «Тарас Бульба», действительно, приблизился к типу тех настоящих исторических романов вальтерскоттовского типа, которые могут во внешних своих подробностях поспорить иной раз с историческими памятниками, но и в 30-х годах эта повесть выделялась своим местным колоритом среди всех однородных ей произведений нашей словесности.
В ней заметно сильное колебание в манере письма. Реализма в обрисовке характеров, в речах, в передаче психических движений много; но в общем этот рассказ носит на себе ясную печать того романтического взгляда на прошлую жизнь, который Гоголь проводил во всех своих исторических статьях и планах. Правда, той резкой идеализации типов и того песенного склада речи, которые нас так поражали в «Вечерах на хуторе», мы в «Бульбе» почти не встретим, но пред нами все-таки эпическая поэма, с повышенным тоном и с фигурами не совсем правдоподобных размеров.
Тот, кто пожелал бы в «Тарасе Бульбе» отметить мастерство реального воспроизведения жизни, ее обыденных, но правдивых мелочей, тот мог бы указать на целый ряд художественных страниц. Он вспомнил бы встречу Бульбы с сыновьями, на первый взгляд, дикую по своей грубости, но правдоподобную; он припомнил бы описание светлицы старого казака; пред ним воскрес бы страдальческий образ старухи-матери в ту бессонную ночь, когда она обрела детей, чтобы на заре потерять их. Все сценки, в которых фигурируют евреи, – в сечи, в лагере, в своих столичных конурах, в городской тюрьме – также образец очень реального жанра; наконец, и казнь запорожцев – археологически верно восстановленная картина.
Но, с другой стороны, несмотря на все эти проблески яркого реализма, повесть «Тарас Бульба» остается все-таки по существу своему одним из самых ценных памятников нашей романтики. Она имеет, бесспорно, все достоинства романтической поэмы. Это все-таки повесть о героях и их подвигах; и сами герои, и их деяния переходят нередко за черту возможного и правдоподобного. Грандиозность размеров в очертании характеров действующих лиц, равно как и в описании событий, бросается в глаза при первом же взгляде. Читатель не получает от рассказа впечатления эпически спокойного и ровного. Он все время тревожно настроен: так подымает его настроение сам автор полетом собственного лиризма или торжественного пафоса.
Припомним, например, как Бульба спешил на выручку взятого в плен Остапа. «Как молния, ворочались во все стороны его запорожцы. Бульба, как гигант какой-нибудь, отличался в общем хаосе. Свирепо наносил он свои крепкие удары, воспламеняясь более и более от сыпавшихся на него. Он сопровождал все это диким и страшным криком, и голос его, как отдаленное ржание жеребца, переносили звонкие поля. Наконец, сабельные удары посыпались на него кучей; он грянулся лишенный чувств. Толпа стиснула и смяла, кони растоптали его, покрытого прахом. Ни один из запорожцев не остался в живых: все полегли на месте».
Припомним также, как умирал этот гигант, когда ему «прикрутили руки, увязали веревками и цепями, когда привязали его к огромному бревну, правую руку, для большей безопасности, прибили гвоздем и поставили это бревно рубом в расселину стены, так что он стоял выше всех и был виден всем войскам, как победный трофей удачи. Ветер развевал его белые волоса. Казалось, он стоял на воздухе, и это, вместе с выражением сильного бессилия, делало его чем-то похожим на духа, представшего воспрепятствовать чему-нибудь сверхъестественной своей властью и увидевшего ее ничтожность». Вспомним, наконец, о последнем подвиге казаков, который они свершили на глазах своего умиравшего атамана. «Казаки достигли бы понижения берега, – рассказывает Гоголь, – если бы дорогу не преграждала пропасть сажени в четыре шириною: одни только сваи разрушенного моста торчали на обоих концах; из недосягаемой глубины ее едва доходило до слуха умиравшее журчание какого-то потока, низвергавшегося в Днестр. Эту пропасть можно было объехать, взяв вправо; но войска неприятельские были уже почти на плечах их. Казаки только один миг остановились, подняли свои нагайки, свистнули – и татарские их кони, отделившись от земли, распластались в воздухе, как змеи, и перелетели через пропасть. Под одним только конь оступился, но зацепился копытом и, привыкший к крымским стремнинам, выкарабкался со своим седоком…» Читая такие и с ними сходные страницы (а их в «Тарасе Бульбе» немало), чувствуешь себя невольным участником деяний какого-то сказочного мира, мира преданий или мифа.
Сам автор не историк, а слагатель новой былины, у которой он иногда даже заимствует обороты речи. «Как хлебный колос, подрезанный серпом, как молодой барашек, почувствовавший смертельное железо, повис он головою и повалился на траву, не сказав ни одного слова», – поет Гоголь совсем старым эпическим складом, описывая смерть несчастного Андрия. Да и весь вводный эпизод об Андрие – сентиментально-романтическая повесть чистейшего стиля, начиная с момента встречи Андрия с незнакомкой, кончая описанием геройской смерти брата полячки, который погибает в схватке с казаками, как бы искупая своей смертью казнь несчастного влюбчивого запорожца. Только необычайная картинность рассказа и драматичность всех положений заставляют нас забыть о том, что эта повесть любви, торжествующей свою победу над долгом и патриотическим чувством – старая сказка, пересказанная бесчисленное количество раз. Все в ней так известно: и неожиданность первой встречи, и робкая затаенная любовь, и ночные свидания, и долгая разлука, и обаяние новой встречи, и забвение всего на свете в объятиях земного блаженства… и все это так субъективно для самого Гоголя, что мы не должны удивляться, если в мечтах Андрия найдем большое сходство с думами самого автора. «Андрий также кипел жаждою подвига, но вместе с нею душа его была доступна и другим чувствам – писал Гоголь как бы на страничке своего дневника. – Потребность любви вспыхнула в нем живо, когда он перешел за 18 лет. Женщина чаще стала представляться горячим мечтам его. Он, слушая философские диспуты, видел ее поминутно свежую, черноокую, нежную. Перед ним беспрерывно мелькали ее сверкающие, упругие перси, нежная, прекрасная, вся обнаженная рука; самое платье, облипавшее вокруг ее свежих, девственных и вместе мощных членов, дышало в мечтах его каким-то невыразимым сладострастием. Он тщательно скрывал от своих товарищей эти движения страстной юношеской души, потому что в тогдашний век было стыдно и бесчестно думать казаку о женщине и любви, не отведав битвы». И одному ли казаку XVII века было стыдно признаться в этих думах – можем спросить мы. Не приходили они ли на ум Гоголю, когда он слушал свои философские диспуты в Нежине? Не о себе ли думал он и тогда, когда описывал прощание казаков с родимым хутором, в который им не суждено было вернуться? «День был серый, – рассказывает Гоголь, – зелень сверкала ярко; птицы щебетали как-то в разлад. Остап и Андрий, проехавши, оглянулись назад. Хутор их как будто ушел в землю, только стояли на земле две трубы от их скромного домика, одни только вершины дерев, по сучьям которых они лазили, как белки; один только дальний луг еще стлался перед ними, тот луг, по которому они могли припомнить всю историю жизни своей, от лет, когда катались по росистой траве его, до лет, когда поджидали в нем чернобровую казачку, боязливо летевшую через него с помощью своих свежих, быстрых ножек. Вот уже один только шест над колодцем с привязанным вверху колесом от телеги одиноко торчит на небе; уже равнина, которую они проехали, кажется издали горою и все собою закрыла. – Прощайте, и детство, и игры, и все, и все!»