Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы
Шрифт:
Как можно догадываться по рассказу «Портрет», Гоголь осуждал то искусство, которое слишком близко подходит к жизни и переходит за черту, отделяющую творчество от действительности, и как на конечную цель искусства Гоголь в этой же повести указывал на его религиозно-нравственную миссию. Известно, что под конец своей жизни он и остановился на этом решении и себя самого возвел в проповедники морали и религии. Он осудил тогда все лучшие свои создания именно за их близость к жизни, за их беспощадный реализм и думал, что в них, как в знаменитом портрете, заключена частица мирового зла, которое должно побороть картинами иной просветленной и добродетельной жизни.
Но в те годы, о которых говорим мы, он был еще далек от такого окончательно установившегося взгляда. Его талант реалиста, быстро развиваясь, приближал его все более и более к действительности, к ее злу и грязи, и романтический взгляд на жизнь, предпочитающий в ней желаемое настоящему, терял свою власть над художником.
Но свою власть этот взгляд уступал, однако, не без борьбы, и была область духовных интересов, в которых Гоголь – при всем тогдашнем торжестве реализма в его поэзии – оставался романтиком. Эта область была – старина историческая и легендарная, русская и нерусская, которую Гоголь
VIII
Влечение к прошедшему никогда не покидало нашего писателя, и он положил много труда на удовлетворение этой любви. С внешними условиями, при которых Гоголю пришлось выступить в роли истолкователя и иллюстратора старины, мы уже знакомы; нам остается только поближе присмотреться к тому, как он выполнял свою задачу. Он выполнял ее двояко: и как педагог-историк в тесном смысле этого слова, и как художник, который историческое прошлое избирал предлогом и канвой для своих поэтических созданий.
Пересмотр исторических статей и повестей Гоголя покажет нам прежде всего, как упорно держались в нем его романтические вкусы. Как настоящий романтик, Гоголь любил старину не временной и капризной страстью, а любовью ровной и постоянной. Он любил историю еще в нежинском лицее, и, несмотря на общее ленивое отношение ко всем наукам, он этой науке уделял тогда всего больше времени; и он продолжал любить ее и после, даже в последние тяжелые годы своей жизни.
Это была любовь достаточно самоуверенная, как известно. Чувствуя в себе дар дивинации, художник привыкал на него полагаться, фантазия часто ослепляла его, и он приучался ценить в себе импровизатора, – почему настоящая осмотрительная ученая работа и была ему мало по вкусу. Гоголь сокращал эту работу иногда очень произвольно и даже не совсем корректно. Он пользовался чужим трудом без критики, компилировал, а иногда прямо наспех брал чужие выводы и очень откровенно просил своих друзей – ученых специалистов – снабжать его таковыми. Когда, например, на него «взвалили», как он говорил, чтение курса древней истории, ему почти совсем незнакомой, он, не стесняясь, просил Погодина выслать ему его лекции, хоть в корректуре. Но в этом же письме, где он так открыто взывал о помощи, есть несколько строк, в которых для биографа кроется важное указание. «Я бы от души рад был, если б нам подавали побольше Геренов [128] , – писал Гоголь. – Из них можно таскать обеими руками… Ты не гляди на мои исторические отрывки: они давно писаны; не гляди также на статью „О средних веках“. Она сказана только так, чтобы сказать что-нибудь и только раззадорить несколько в слушателях потребность узнать то, о чем еще нужно рассказать, что оно такое. Я с каждым месяцем и с каждым днем вижу новое и вижу свои ошибки. Не думай также, чтоб я старался только возбудить чувства и воображение. Клянусь! У меня цель высшая! Я, может быть, еще мало опытен, я молод в мыслях, но я буду когда-нибудь стар. Отчего же я через неделю уже вижу свою ошибку? Отчего же передо мной раздвигается природа и человек?..» [129]
128
Немецкий ученый историк.
129
Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 326–327.
Можно как угодно скептически относиться к историческим знаниям и занятиям Гоголя, но, читая такие признания, невольно задаешь себе вопрос, неужели же он лукавил и лгал? Не будем ли мы правы, предположив, что он, как настоящий поэт и мечтатель, был сам введен в заблуждение своей фантазией и действительно ощущал в себе такой наплыв творческой мысли – хотя бы очень неопределенной, – который уполномочивал его думать, что он одним даром прозрения может достичь того, чего другие достигают упорным трудом?
Не наглостью, а самообольщением должно объяснять некоторые мысли и слова Гоголя, в которых он с непонятной развязностью говорит о науке и ее работниках. А таких неосторожных слов было сказано много. «Охота тебе, – пишет он Погодину, – заниматься и возиться около Герена [130] , который далее своего немецкого носа и своей торговли ничего не видит. Чудный человек: он воображает себе, что политика – какой-то осязательный предмет, господин во фраке и башмаках, и притом совершенно абсолютное существо, являющее мимо художеств, мимо наук, мимо людей, мимо нравов, мимо отличий веков, не стареющее, не молодеющее, ни умное, ни глупое, черт знает что такое… Я сам замышляю дернуть историю средних веков, – тем более, что у меня такие роятся о ней мысли…» [131] . «Я только теперь прочел изданного вами Беттигера, – писал он тому же Погодину. – Это точно, одна из удобнейших и лучших для нас история. Некоторые мысли я нашел у ней совершенно сходными с моими и потому тотчас выбросил их у себя. Это несколько глупо с моей стороны, потому что в истории приобретение делается для пользы всех и владение им законно. Но что делать? Проклятое желание быть оригинальным! Я нахожу только в ней тот недостаток, что во многих местах не так развернуто и охарактеризовано время» [132] . При другом случае Гоголь жалуется, что он по целым месяцам нигде не встречает ни одной новой исторической истины. «Набору слов пропасть, – говорит он, – выражения усилены, сколько можно усилить, и фигурно чрезвычайно, а мысль, разглядишь, давно знакомая» [133] . Наш самоуверенный историк был также совсем недоволен, например, всеми существующими общими сводами по истории Средних веков. Он не досчитывался в них строгого порядка и плана, художественной отделки и вообще «достоинств совершенно классического создания» [134] , а между тем, как видно из его заметок по «Библиографии средних веков», он был знаком с действительно классическими трудами по интересовавшему его вопросу…
130
У которого он собирался таскать обеими руками.
131
Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 324–325.
132
Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 237.
133
Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 250.
134
См. его заметки: Библиография средних веков – Сочинения Н. В. Гоголя. 10-е изд. Т. VI, с. 273.
Резкость суждений Гоголя, конечно, не покрывалась его знаниями, но должно заметить, что он трудился немало. По натуре своей он был человек ленивый, это верно; но кто знает, какие книги у него в руках перебывали? Судить о его чтении по тем указаниями, которые сохранились в его рукописях, едва ли возможно; многое могло не попасть в эти записки, наконец, и сами рукописи дошли до нас, очевидно, не в полном составе. Как воспользовался Гоголь прочитанными книгами – это иной вопрос, и никто никогда не решится назвать Гоголя ученым или признать за его работами какое-нибудь научное значение. Но сам Гоголь мог с некоторой гордостью говорить о своих занятиях, так как лишь он один знал, чего они ему стоили, и лишь он один мог судить о силе того вдохновения, которое ощущал в себе, когда направлял свою мысль на судьбы прошлого. В этих мыслях нас поражает прежде всего широта требований, которые Гоголь ставил истории и историку, и вместе с тем большая односторонность, когда наш художник взялся сам выполнять их.
В статье «О преподавании всеобщей истории», которая была как бы официальной программой, представленной Гоголем в министерство, наш профессор и историк говорил подробно о том, как он понимает сущность своей науки и внешнюю форму ее преподавания. Он хочет научить слушателей не методу исторических исследований, а научить их понимать и чувствовать всю летопись мира. Не на разборе отдельных событий и эпизодов хочет он, как профессор, остановиться, чтобы показать ученику, как работать; он хочет развернуть перед ним сразу всю картину человеческой жизни, не упуская ни одной из ее истин. Географическое положение, этнографический состав, племенная психология, политика [135] , торговля, религия, литература и искусство – все должно войти в одну общую картину жизни всех веков и народов. Картина эта должна быть «плодом долгих соображений и опыта. Ни один эпитет, ни одно слово не должно быть брошено в этой картине для красоты и мишурного блеска, но должно быть порождено долговременным чтением летописей мира, так как составить эскиз общий, полный истории всего человечества можно не иначе, как когда узнаешь и постигнешь самые тонкие и запутанные ее нити».
135
Наш автор умалчивает только о государственных устройствах.
Раскидывать на бумаге такой план было легко, как и требовать от историка, чтобы он совмещал в себе все ценные качества лучших представителей науки, чтобы он «глубокость результатов Гердера, нисходящих до самого начала человечества, соединял с быстрым огненным взглядом Шлецера и изыскательной расторопной мудростью Миллера». Можно было в своих требованиях пойти и еще дальше и ко всем достоинствам только что перечисленных историков добавить еще «неодолимую увлекательность», которая дышит в исторических трудах Шиллера, умение Вальтера Скотта замечать самые тонкие оттенки и, наконец, шекспировское искусство развивать крупные черты характеров в тесных границах [136] . Мечтать о таком историке было, конечно, позволительно, но ожидать его появления было невозможно, и сам Гоголь в своем стремлении к этому идеалу остановился лишь на самых внешних его качествах; он погнался за картинностью выражения и за характеристиками исторических лиц, делая свою речь все более и более «огненной» и напрягая изо всех сил свою фантазию. Таким образом, при очень широком понимании истории он сосредоточил все свое внимание на одной лишь внешней стороне изложения, которая, за отсутствием других сторон, обращала его лекцию в лучшем смысле в занимательную беседу. Он сам говорил, что всеобщая история «должна быть полной величественной поэмой»; что в изложении историка «все, что ни является в истории: народы, события – должны быть непременно живы и как бы находиться пред глазами слушателей или читателей, чтобы каждый народ, каждое государство сохраняли свой мир, свои краски, чтобы народ со всеми своими подвигами и влиянием на мир проносился ярко, в таком же точно виде и костюме, в каком был он в минувшие времена». Понимать так задачу преподавания значило прежде всего требовать от профессора яркого литературного таланта. Гоголь и имел его в виду, когда говорил, что слог профессора должен быть увлекательный, огненный, «что профессор должен в высочайшей степени овладеть вниманием слушателей, что рассказ его должен делаться по временам возвышен, должен сыпать и возбуждать высокие мысли, но вместе с тем быть прост и понятен для всякого». Профессору разрешалось также не быть скупым на сравнения, так как понятное еще более поясняется сравнением [137] . Сам Гоголь такими сравнениями любил злоупотреблять и, как мы видим, не только по недостатку знаний, а сознательно.
136
Статья «Шлецер, Миллер и Гердер» в «Арабесках».
137
Статья «О преподавании всеобщей истории» в «Арабесках».